— Не знаю. Я буду преподавать математику в школе. Зачем мне кандидатская степень?
— Алена, ты сама же строила планы…
— Планы на песке… Конечно, когда моим руководителем был Орлич… А теперь? Сарычева смотрит на меня так. — Алена изобразила презрительный прищур. — Она же ненавидела Орлича… его иронию… Все это формально, Саша. Ученой дамой я не смогу… — Она усмехнулась. — Что поделаешь, не получится из меня Софья Ковалевская.
— Я приеду к тебе в Чепецк!
— И что будешь там делать? Да тебя и комендатура не отпустит… Прощай, мой хороший. Побаловались мы — и хватит.
Все в нем, все естество возражало: не хватит, не хватит! Но с жизнью не поспоришь.
12
Дурацкая вышла история с институтскими «стилягами». Никаким боком Саша к ним не примыкал — не носил узких брюк, не прожигал жизнь на вечеринках с выпивкой и танцами впритирку с девочками. И не было у него с Мишей Галкиным особой дружбы. Миша носил клетчатый пиджак и узкие брюки необычного, немешковатого покроя. Полуприкрытые глаза под вздернутыми бровями придавали ему несколько высокомерный вид. Учился Миша средне. Но было у него увлечение — стихи, он много знал на память. Это-то и сблизило с ним Сашу. Бывало, они, выйдя из института, бродили по улицам, вполголоса читая наизусть Есенина, Пастернака, Сельвинского.
На очередном комсомольском собрании Галкина объявили «стилягой». На него обрушилась резкая критика: «влияние гнилого Запада», «низкопоклонство», «неучастие в общественной жизни…». Саша сидел и помалкивал, хотя и имелись у него вопросы к обвинителям. Вдруг одна из них, Клава Потехина, активистка с заостренным книзу озабоченным лицом, перескочила с Галкина на Сашу:
— …Вовлек Акулинича. Они оба увлекаются безыдейной, упадочной поэзией Есенина, Ахматовой. Как будто постановление ЦеКа по Зощенко и Ахматовой их не касается. И я сама слышала, как Акулинич восхищался гнилыми афоризмами какого-то сатирика, — мол, он видел во сне действительность и с каким облегчением проснулся. Это же, товарищи, клеветнический выпад!
Саша не стерпел, попросил слова.
— Да, в постановлении критикуют Ахматову, но разве там сказано, что нельзя ее читать? Зачем же так усердствовать? Аверченко не принял революцию, эмигрировал, но Ленин советовал его издать. И правильно! Разве сознательный человек не может сам разобраться, где идейно, а где безыдейно? То же самое — афоризмы. Станислав Ежи Лец — польский сатирик, и действительность у него польская…
— Акулинич, — строго прервал председательствующий, — Польша — социалистическая страна. Так что нечего оправдываться!
— Да вы что, товарищи? Разве социализм против сатиры? — защищался Саша.
— Критика нужна! — выкрикнула Потехина. — Но не клевета, как у Зощенко и твоего этого… Леца!
Взял слово Миша Галкин. Выше обычного подняв брови, стал каяться, признал ошибочным чтение Ахматовой и пообещал активно участвовать в комсомольской жизни.
А ведь именно он, Галкин, проводил каникулы в Москве и привозил оттуда ходившие в списках стихи Ахматовой и Цветаевой, «Непричесанные мысли» Станислава Ежи Леца. Листки запретных рукописей Саша читал мало сказать с интересом. Как откровение…
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.
И когда, обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки.
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
Это стихотворение Ахматовой потрясло Сашу. «Безвинная корчилась Русь…» С такой силой писать о том, что как бы и не существовало, но на самом деле тлело мрачным огнем под поверхностью будничной жизни…
Раскаявшийся Миша Галкин отделался строгим выговором. Строгача влепили и Саше, даром что он в стилягах не ходил. Формулировка была: «За чтение и распространение идейно чуждых произведений упадочной литературы». «Упадочной» вставили по предложению Клавы Потехиной, активистки.
13
Приближалась зима с обычными заботами о тепле и пище. И, хоть и далеко от Москвы расположился серокаменный город Киров, но — тянуло из столицы зябким сквозняком. Доносились слухи. Приходили газеты с участившимися фельетонами о ротозеях, которых облапошивали злоумышленники с еврейскими фамилиями. А тринадцатого января грянул гром: под скромной рубрикой «Хроника» газеты сообщили об аресте группы врачей-вредителей.
— Правильно их прижали, — сказал сосед, бывший майор-зенитчик, когда Саша вечером пришел слушать радио. Краснолицый, с трехдневной седой щетиной, он покручивал ручки трофейного приемника «Менде». — Давно надо было.
Комнату, пропахшую спиртным духом, наполнил радиоголос, исполненный благородного негодования:
— Врачи-убийцы пытались поднять руки на наших советских полководцев, чтобы ослабить оборону Советского Союза…
— Гады! — прохрипел майор. — Жданова убили… Маршала Василевского хотели… Конева… нашего комфронтом…
— …связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией «Джойнт», созданной американской разведкой…
Отставной майор матюкнулся, налил себе в стакан портвейну из початой бутылки.
— Почему вы их не любите? — спросил Саша. — Что евреи вам сделали?
— А то и сделали! — Майор грозно вытаращил на него бледные глаза. — Этому Лей… Лейтману кадровики докладывали — надо оставить дослужить, а он — нет, представить его к увольнению… меня, значит…
— Кто это — Лейтман?
— Кто! Начпо армии, полковник, мать его… «Нам пьяницы не нужны!» А кто не пил? Он, что ли, не пил? Сам товарищ Сталин сказал — выпьем за русский народ…
— Бдительность и еще раз бдительность! — призывал голос из приемника.
Мрачные, темные шли дни. Что-то назревало. Что-то происходило в столице.
В институтской библиотеке Саша столкнулся с Ларисой. Она только что отошла от столика, неся стопку книг.
— Привет, — сказал он.
— Здравствуй. — Лариса скользнула по нему взглядом и пошла к двери.
Это было не похоже на нее: без улыбки, без обычного обращения «Акуля», без того, чтобы перекинуться несколькими фразами.
— Лариса! — окликнул он. — Постой. Как ты поживаешь?
— Ничего. Вот, — показала она глазами на книги. — В четверг экзамен.
— Белинский, Некрасов, Салтыков-Щедрин, — прочел он корешки. — По русской литературе?
Она кивнула и сделала движение уходить, но Саша опять задержал ее:
— У тебя что-то случилось, Лариса?
Она медленно пожала плечом, исподлобья посмотрела на Сашу:
— А ты ничего не знаешь?
— Нет. Но если не хочешь, не говори.
— Моего отца выгнали из больницы.
— То есть как? — вскричал он. — За что?
— За что? Ты не читаешь газет?
— Но ведь врачи-вредители — в Москве. При чем тут твой отец?
Она опять пожала плечом.
В четверг Саша поднялся на филологический факультет и разыскал аудиторию, где принимали экзамен у третьекурсников. В коридоре перед дверью стояла группка студентов — двое парней и десяток, наверное, девушек. Ларисы среди них не было. Негромкий, полный обычных экзаменационных волнений, клубился разговор. Вдруг из него выплыла необычная фраза:
— Откуда ты знаешь, что не родственник? Лариса сама говорила, у них родня в Москве.
Это сказала плотная девушка с желтой косой вокруг головы. Ей возразил долговязый юноша с недавно пробившимися усиками:
— Ну и что? У евреев знаешь сколько Коганов? Как у нас Ивановых.
— Сравнил! — Девушка с желтой косой состроила презрительную гримасу. — У них теперь свое государство, вот бы все Коганы и уехали туда.