Выбрать главу

Мыслимо ли было такое свержение божества с заоблачных высей?

— Sic transit gloria mundi, — резюмировал доктор Коган.

Но даже он, со своей еврейской головой, не мог предвидеть поворота, который начала совершать страна.

— Историю, — сказал Коган тихим голосом, — все-таки творит не народ. Народ, как всегда, безмолвствует, а правители то устраивают ему большое кровопускание, то дают передышку. И то, и другое, конечно, для его же блага. Pulvis et umbra sumus.

— Что это значит? — спросил Саша.

— «Мы только прах и тень». Это из Горация.

— Зиновий Лазаревич, я уважаю Горация, но ни с ним, ни даже с вами согласиться не могу. С культом Сталина покончено. Идет реабилитация жертв его диктатуры, укрепляется законность. Разве это просто передышка? Это же серьезная переоценка всего устройства жизни.

Поднятием бровей и полузакрытием глаз доктор Коган изобразил сомнение.

— Ты превышаешь возможности, — сказал он и закашлялся.

У него было неладно с горлом, голос часто садился. Тамара Иосифовна никак не могла вытащить его к себе в поликлинику к отоларингологу.

— Ты варвар, — сердилась она. — Как можно так относиться к собственному здоровью?

А Сашу словно на крыльях несло. Прежде незнакомое ощущение полноценности прямо-таки делало его счастливым. Он тянул большую нагрузку в школе, поспевал и к частным ученикам. Впервые он зарабатывал не только на прокорм, но и сверх того, и матери отправлял в Ленинград ежемесячные переводы.

По вечерам Саша, как бы ни был занят, обязательно выводил Ларису погулять перед сном. Бережно вел ее, обходя обширные мартовские лужи.

— У нас будет мальчик, — сказала она однажды на вечерней прогулке.

— Откуда ты знаешь? — удивился Саша. — Опять твои телепатические штучки?

— Сегодня в магазине, когда за молоком стояли, одна бабуля глянула на меня и говорит: «Острый живот и задница клёпом. Мальчик у тебя, молодуха, будет».

— Что это — клёпом?

— Не знаю.

— У тебя нормальная круглая задница, — сказал Саша. — Вот еще — «клёпом»…

— Обиделся за мою задницу? — Лариса засмеялась.

— Ларчик, знаешь, что я надумал? — сказал он на краю очередной лужи. — Хочу вступить в партию. Я говорил с директором школы, он фронтовик, очень приличный мужик, так он поддерживает. Чего ты остановилась?

— Это я от удивления. Зачем тебе в партию, Акуля?

— Ну как — зачем? — Он посмотрел на желтый ломоть луны, вынырнувшей из плывущих облаков. — Партия осудила культ Сталина, восстановила попранную им законность. Прекращены репрессии…

— Все это так, но… как-то вы не вяжетесь — партия и ты.

В лунном свете лицо Ларисы выглядело, как прежде, очень красивым — без отечности, без пятен.

— Я согласен с новым курсом партии, — значит, вяжемся. Ну, я еще подумаю. Отцу пока не говори.

В середине апреля Лариса родила рыженькую дочку. Ее назвали Аней, и теперь она, крикливая и беспокойная, стала определять жизненный уклад семьи. Глаза у Анки были ярко-синие.

А в мае Саша подал заявление в партию. Директор, бывший редактор дивизионной газеты, написал Саше рекомендацию изуродованной под Будапештом рукой. Еще рекомендовали школьная комсомольская организация и военрук, бывший разведчик, носивший на лацкане пиджака орден Славы 3-й степени. В партийную организацию школы входили семь человек, шестеро проголосовали за, а старая дева-завуч воздержалась. И стал Саша кандидатом партии.

Несло, несло его на крыльях в том памятном году.

20

В начале июля он прилетел в Ленинград: матери дали комнату. О возврате большой квартиры на Плеханова, понятно, и речи не было. Но и двенадцатиметровая комнатка в Автово, на Кронштадтской улице, на первом этаже, была счастьем. Узкая и длинная, как пенал, она единственным окном выходила в тот угол глубокого двора, где стояли — и благоухали — мусорные ящики. Соседи — непьющий и оттого постоянно мрачный крановщик морского порта со странной фамилией Собакарь и его болезненная жена-товаровед — встретили новую жиличку неприязненно. Им, конечно, с подростком сыном, тесно было в одной, хоть и большой, комнате, и они были сильно нацелены заполучить эту, двенадцатиметровую, в которой умер от недостаточности здоровья одинокий старичок фармацевт. Но райжилотдел отдал комнату реабилитированной «че-эс». Такая была установка времени.

Когда Саша примчался в Автово, он застал мать в слезах: только что сосед категорически запретил ей заходить в ванную комнату, которую Собакари использовали как кладовку для хранения бесчисленных банок с соленьями и вареньями.

Постепенно, однако, быт наладился. От старичка фармацевта осталась какая-никакая мебель. Собакари не то чтобы смягчились, но уж и то хорошо, что перестали придираться. Поворчит, бывало, мрачный крановщик, что воду разбрызгивают вокруг раковины, — и уймется. А его жена-товаровед, озабоченная слабой успеваемостью сына, обрадовалась, когда Саша предложил подтянуть юного балбеса по математике. Даже принесла две банки — с маринованными грибами и с вареньем из крыжовника.

Все удавалось Саше Акулиничу в то прекрасное лето.

Начальник районного паспортного стола хоть и морщился, словно от нехорошего запаха, но разрешил ему прописку в комнате матери. Куда денешься, если спущена установка насчет реабилитации? Само собой, сперва следовало выписаться из Кирова.

И еще одно важное событие того лета: Саша подал заявление в аспирантуру мехмата Ленинградского университета. Ему настоятельно посоветовал идти в науку Андреев Николай Романович — молодой доктор наук, изящный, щегольски одетый, подчеркнуто доброжелательный. Он Сашу знал по его статьям и авторитетно за него высказался у себя на кафедре. С Сашиной помощью Николай Романович намеревался внести вклад в теорию динамических систем — один из ее разделов Саша заявил как тему своей кандидатской диссертации.

Заявить-то заявил, но это всего лишь слова, а подтверждением должен был стать реферат. И Саша полетел в Киров — сочинять реферат и собирать документы, нужные для аспирантуры и ленинградской прописки.

Лариса выглядела утомленной: Анка плохо ела и часто просыпалась по ночам с громким плачем, у нее был зуд — по-научному диатез.

А доктору Когану предстояла операция на гортани: подтвердились опасения Тамары Иосифовны. В конце августа она увезла мужа в Москву. Там же, в Москве, обреталась их младшая дочь Тата, Татьяна, сдавшая экзамены в консерваторию.

Круглая луна слепыми глазами-«морями» смотрела в спальню. Саша и Лариса лежали бок о бок. Неподалеку в своей кроватке сонно сопела Анка.

— Сыпь на ручках стала меньше, а на попке не проходит, — сказала Лариса.

— Пройдет, — сказал Саша. — Если примут в аспирантуру, увезу вас в Питер.

— Спасибо, Акуля, за благое намерение. Но как мы все там поместимся? Друг у друга на голове?

— Мама останется в своей комнате, а мы поживем у Элеоноры. Я говорил с ней, она согласна.

— Элеонора, конечно, добрая. Но вряд ли она выдержит Анкины ночные плачи.

— В Ленинграде хорошо спится, не будет Анка плакать.

— Ты легкомысленный, Акуля.

— Я женатый человек и хочу жить с женой и дочкой.

Лариса хихикнула.

— Не люблю полнолуние, — сказала она, помолчав. — От него беспокойно на душе.

Саша прошлепал босыми ногами по холодному прямоугольнику лунного света, задернул шторы.

— А теперь?

— Какой у меня замечательный му-уж, — нараспев сказала Лариса. — Даже с луной управился…

В начале сентября Саша улетел в Ленинград. На кафедре рассмотрели его реферат и допустили к экзаменам. Специальность и марксизм-ленинизм Саша сдал на пятерки, а английский язык — на четверку. («Запутался в герундиях», — написал он Ларисе в очередном письме.) Весь октябрь неспешно шло утверждение кандидатов в аспирантуру.

Ох уж этот октябрь! Имре Надь импонировал Саше, но когда стали на будапештских улицах вешать коммунистов… да, было похоже на контрреволюционный мятеж… однако вторичный ввод в Будапешт советских танков смутил Сашу. Такое грубое вмешательство…