— Уж не бог знает, как это трудно, молодка-красотка, — отвечает баба. — Ступай в комнату, где ребёнок твой спит, разбуди его, он тогда плакать начнёт. Потом ущипнёшь его малость, он заорёт вовсю. Отец у тебя сердитый, не вытерпит, велит отнести его к бабке, ко мне, значит. Ты и бери ребёночка вместе с корытцем — и в мою хату. А уж дальше…
Послушалась женщина бабы, делает, что та ей велела, и является вечером к Ипату с младенцем на руках. Не успела войти — и ну хихикать, о свадьбе всякую всячину рассказывать, а мужа не узнаёт, хоть убей!
Напоил Ипат обеих до бесчувствия, вынул младенца из корытца, как его Кирикэ научил, и домой! Кирикэ, завидя его, к воротам выбежал.
— Ну, хозяин, — говорит Кирикэ, — обманул я тебя или нет?
— Нет, Кирикэ, нет. Теперь я сам вижу, что баба сотворить может. Больше ни часу не стану с ней жить. Выгоню её к чёрту, сорную траву!
— Ни-ни, хозяин, не делай такого! Жена у тебя, каких мало. Я-то знаю, кто тут виноват. Пускай сначала она домой вернётся, тогда мы у неё чёртово ребро вынем, и сам увидишь, что за женщина из неё будет.
Между тем очнулись жена Ипата и баба, смотрят — ни гостя, ни младенца. Начали выть, причитать потихоньку, волосы на себе рвать, а что проку? Сунулась баба туда-сюда, может, след какой отыщется — напрасно! Как сквозь землю ребёночек провалился.
— Ой, горе моё, горюшко, — причитает баба. — Нажила себе беду с тобой! Чёрт ли знает, что мне теперь делать!
Тут-то и надоумил её бес.
— Женщина, слышь, другого пути нет, как только кота моего взять, завернуть его в тряпки, уложить в корытце, хату изнутри поджечь и уйти. Когда всю хату пламенем охватит, начнём плакать, кричать: пожар! Покамест люди со свадьбы сбегутся, пока то да сё, хата и рухнет. От кота одни кости останутся. Люди найдут их, подумают, что сгорел ребёнок, — может, всё и обойдётся.
— Правильно говоришь, бабуся, так и сделаем.
— Сделаем, сделаем! А мне-то каково на старости без крова-пристанища остаться?
— Об этом, бабуся милая, не тревожься. Возьму тебя к себе, будешь жить у меня в дому, как у Христа за пазухой. Муж у меня — добрее нету, за родную мать у нас будешь.
Бабе что было делать? Согласилась она. Подпалили хату, а пока люди сбежались, всё в золу обратилось — и хата, и кот, и что ещё в хате было. А те навзрыд плачут, землю слезами обливают, кричат:
— Ой, горе, беда! Ребёночек-то наш в огне сгорел!
Видя, как они волосы на себе рвут, как мечутся, начали все наперебой утешать их. А на другой день тесть Ипата, вне себя от горя, отправляет дочь свою и бабу с одним из батраков к зятю домой. Уже в телеге говорит молодая старой:
— Бабуся, влезай-ка ты в этот мешок, а когда приедем домой, скажу мужу, что от матушки очёски везу на мешки. Это только пока чёртов работник наш не уйдёт, сегодня как раз ему расчёт брать.
Баба не спорит, залезает в мешок. Приезжают домой, оставляют телегу во дворе, а жена Ипата с плачем бежит в хату — рассказать мужу обо всём, что было. А там ни Ипата, ни Кирикэ — никого. Поволокла она тогда вместе с батраком отцовским тот мешок, как могла, на кухню, взвалила на печь, за трубу, и отпустила работника в обратный путь. Не успел он уехать, ан и Ипат тут как тут. При виде его запричитала жена, заголосила:
— Ой, напасть какая, беда какая стряслась, муженёк… Малютки нашего нету больше в живых!
Рассказала она ему всё, как условились с бабой. А Ипат ей в ответ:
— Ничего, жена, будем живы, ещё сподобимся детей иметь. На кого нам пенять? Так уж, верно, господь нам судил!
Пока говорили, глядь, и Кирикэ на пороге с молотком, долотом и щипцами в руках. Хозяйка сразу к нему, со слезами и причитаниями. Выслушал её Кирикэ и говорит:
— Ты разве ей веришь, хозяин? Не слушай её речей. Хватай её, вынем из неё то ребро!
Схватил её Ипат за косы, швырнул на пол и держит крепко. А Кирикэ давай ей с левой стороны рёбра считать: одно, два, три! Как дошёл до четвёртого, приставил долото, молотком стукнул, прихватил щипцами — вытащил ребро. После кожу приложил на место, рану чем-то смазал, так что сразу она затянулись, а потом говорит:
— Вот, хозяин, теперь у тебя не жена, а клад; ты только построже за ней присматривай, ногти у неё время от времени срезай, чтобы ненароком не наставила она тебе рогов.
Тут же сбегал Кирикэ в соседнюю хату, приносит оттуда младенца. Увидела женщина такое — остолбенела, похолодела от страху. А Кирикэ руку поцеловал у Ипата и говорит:
— Ну, хозяин, сегодня три года службы моей исполнилось. Будь здоров и счастлив, а я отправляюсь, откуда пришёл. Только знай, от меня и другим скажи, что служил тебе чёрт полных три года за кусок мамалыги, оставленный на пеньке в лесу, и за дрянную подпорку для Адовой Пятки.
С этими словами схватил он из-за трубы тот мешок с бабой и исчез, будто сквозь землю провалился. Завопила женщина, заорала:
— Догони его, муж, не отпускай! Матушкины очёски забрал он. Из чего теперь мешки будем делать?
Но Ипату не до того было, очень он был огорчён, что лишился Кирикэ, верного слуги своего, и не знал, где его отыскать, чтоб отблагодарить за всё добро, что тот ему сделал.
А Кирикэ давно уже был в аду и жил припеваючи у Скараоского в чести, старая сводница стонала под Адовой Пяткой, и один только кот её на том свете сожалел о ней за то, что так она ему удружила.
Вот, значит, как избавился Ипат и от чёрта, и от бабы, и зажил в мире и согласии с женой и детьми. С той поры, когда говорил ему кто-то про что-то откуда-то что было вроде то, да не то, покачивал он головой и отвечал:
— Ну-ка, перестаньте дурака валять, занимайтесь своим делом и не расписывайте мне небылицы, потому что я Стан — виды видавший!
Михай Эминеску
Фэт-Фрумос — дитя слезинки
Перевод М. Малобродской
В давние времена, когда люди были совсем не такие, как сейчас, когда сам бог ещё ступал по каменистым пустыням земли, жил мрачный, задумчивый как полночь царь, и была у него молодая, улыбающаяся как светлый полдень царица.
Пятьдесят лет вёл царь войну со своим соседом. Сосед умер и оставил в наследство сыновьям и внукам ненависть и кровную вражду. Прошло пятьдесят лет, а царь, обессиленный борьбой и страданиями, был одинок, как состарившийся лев. Он никогда не смеялся, не радовался невинной детской песне, нежной улыбке молодой жены, шуткам и рассказам поседевших в боях и невзгодах воинов. Он чувствовал, что силы его покидают, понимал, что близится конец и некому будет завещать свою ненависть. Грустным вставал он со своего царского ложа, золочёного, но неблагословенного, грустный, с тяжёлым сердцем отправлялся на войну, — и царица, оставшись одна, оплакивала вдовьими слезами своё одиночество. Её золотистые волосы спадали на белые округлые груди, а из больших голубых глаз чистыми жемчужинами струились по лицу, белее лилии, потоки слёз. Синева легла вокруг глаз, а от просвечивающих сквозь кожу прожилок лицо казалось из живого мрамора.
Однажды, поднявшись с постели, она преклонила колени на каменные ступени часовни, где над дымящей лампадой мерцала одетая в серебро икона матери всех скорбящих. Внемля молитвам царицы, смилостивилась матерь божия, увлажнились веки холодной иконы, и слеза покатилась из чёрного ока богородицы. Выпрямилась царица, прикоснулась пересохшими губами к холодной слезинке и впитала её до самой глубины души. С того мгновения она зачала.
Прошёл месяц, прошёл другой, прошло девять, и родила царица сына — белого, как молочная пена, со светлыми, как луч луны, волосами. Улыбнулся царь, даже солнце улыбнулось в своём огненном царстве и застыло на месте — трое суток не было ночи, а только свет и веселье. Из бочек рекой лилось вино, а от радостных кликов раскалывался небосвод.
Дала ему мать имя: Фэт-Фрумос — дитя слезинки.
Рос он не по дням, а по часам и вскоре сравнялся с высокими и статными лесными елями.
Став постарше, приказал он выковать железную палицу, а когда её выковали, бросил так высоко, что она рассекла небосвод; затем поймал её на мизинец, и палица разбилась о его мизинец пополам. Тогда он велел выковать палицу потяжелее и забросил её почти до облачного замка луны. Она упала и не разбилась о палец молодца.