Прошла зима. Весна нагрянула во всей своей весёлой кутерьме, теперь казавшейся девушке нелепой и пустой. Потом явилось лето. Ялка часто уходила за грибами и за ягодами, собирала травы, порою пропадая там на целый день.
Теперь лес не казался ей таким загадочным и страшным, наоборот, тишина и сумрак помогали забывать. Она училась слушать и смотреть, но любопытства тоже не было. Приёмные родители не стали ей перечить. И мачеха, и отчим уже отчаялись понять, что делать с падчерицей, и махнули на неё рукой, принимая молчание за обиду, а нежелание вернуться в мир - за показушное презрение. Священник говорил с ней пару раз, но тоже не добился ничего. Всё чаще она ловила на себе неодобрительные взгляды поселян; порой мальчишки стайками бежали за девчонкою, бросая шишки и снежки, выкрикивая ей вослед: "Приёмная! Кукушка! Дура подкидная!".
Кто придумал первый обозвать её кукушкой, девочка не знала, да ей было уже всё равно. Она и не откликалась.
Так миновало три года. Ялка незаметно превратилась в девушку: её весна настала против воли. Горе задушило в ней побеги юношеской страсти, а когда повзрослела душа, повзрослело и тело. Она быстро вытянулась в рост и похудела (как выразилась по этому поводу мачеха - "выстрелила"), на лице сильнее обозначились глаза. Красавицею Ялка не была, однако и дурнушкой тоже. Стройная, с узкой костью, она была довольно рослая для своего возраста, с приятными мягкими чертами лица, слегка курносым носиком и тёмными густыми волосами. Вот только никто не говорил ей, что она красива и желанна тогда, когда обычно это говорят всем девочкам их матери, подружки, а затем и женихи. В страду она работала не меньше, чем другие, в меру сил, - на поле, на току, на маслобойне. Кое-кто заглядывался на неё, но посиделки, вечеринки и гулянья, все эти забавы юной жизни Ялка пропускала мимо, а тех, кто в ней искал внимания и счастья, отпугивал нездешний, непонятный холод, угнездившийся в её сердце.
Жизнь в приютившей её семье текла своим чередом. По осени сыграли свадьбу старшему. Хорош был урожай в этом году. Всем родичам досталось по обнове с ярмарки, в том числе и Ялке - новый кожушок. И всё равно она ощущала себя обузой. Это тяготило, это трудно было воспринять. Она и не воспринимала. Нить девичьей души тихонько размоталась до конца. Брать ей было некуда, отдавать - нечего. Иногда она чувствовала, как что-то поселялось медленно в её опустевшей душе, как на остове сгоревшего дома поселяются жуки и птицы, белки и мыши, но это "что-то" было не от прежней Ялки. Имя тоже умирало, уходило, растворялось в будничном "эй, ты", "дочка", или же "поди сюда". Она не стала удерживать его. Ей даже почему-то стало легче.
Она почти совсем уже привыкла и смирилась, когда поздней осенью, почти на четвёртую годовщину смерти её матери случилось нечто, что заставило её нащупать эту ускользающую нить.
А нащупав, потянуть за неё.
* * *
Когда идти до дома оставалось два квартала, Фриц заподозрил неладное: уж слишком тихой, слишком безлюдной выглядела улица, обычно полная народу в это время дня. Один-единственный прохожий справил в переулке малую нужду, поддёрнул штаны и, с неприязнью покосившись на мальца, поспешным шагом скрылся за углом. Осеннее солнце золотило стёкла, отражалось в лужах на брусчатой мостовой. Было сыро и прохладно. Где-то в отдалении процокали копыта лошадей, четыре колеса большой кареты на рессорах грохотнули по раздолбанной брусчатке, и снова воцарилась тишина. Фриц помедлил, осторожно выглянул из переулка и двинулся вперёд.
Дверь дома была приоткрыта.
- Мама? - неуверенно окликнул он пустую темноту на лестнице.
Не отозвались.
Фриц шагнул в дверной проём и нерешительно остановился.
- Мама! - вновь позвал он. - Минни! Вы здесь? Лестница скрипела под ногами. Дом стоял нетоплен, с чердака тянуло сквозняком. Лестница, обычно чисто вымытая и застеленная ковриком, сейчас была в грязи, ковровая дорожка сбилась, отпечатки грубых башмаков виднелись тут и там. Чуть выше за перила зацепилась голубая ленточка из сестриных волос. Мальчишка подобрал её, свернул и машинально положил в карман штанов. Затем поднялся до конца по лестнице и замер на пороге в молчаливом изумлении.
- Мама...
Разгромленная комната смотрелась жалко и убого. Всё, что было в доме ценного, исчезло или было переломано. И если первое время Фриц ещё таил надежду, что сестрёнка с мамой просто вышли на минутку (даже не закрыли дверь - так торопились), то при взгляде на второй этаж надежды эти улетучились, как дым. Окно было распахнуто настежь, изодранные занавески колыхались на ветру. Шлак от угля запёкся буроватой горкой, до конца не прогорев, как будто бы огонь в камине залили водой. Игрушки, кухонная утварь, скомканные вязаные белые салфетки, осколки посуды, обломки мебели всё это страшным и нелепым образом смешалось на полу в одну бесформенную кучу, только рыжеватый детский мяч из тряпок закатился в угол комнаты и там лежал, растоптанный солдатским сапогом.
Почему-то этот мяч так завладел его вниманием, что Фриц вот так и простоял в оцепенении, наверное, с полчаса. Во всяком случае - до той поры, пока не услыхал вдруг голоса на лестнице. Но даже и тогда не бросился бежать, а просто поднял взгляд.
Их оказалось трое - стражник в чине десятника и монах, сопровождаемый служкою-писарем. Все они вряд ли ожидали здесь кого-нибудь увидеть и поднимались в комнату, ведя между собой неспешный разговор.
- Всему этому переполоху грош цена, святой отец, - с сильным баварским акцентом бубнил солдат, щедро уснащая речь излюбленными крепкими словечками, из которых "задница", пожалуй, было самым безобидным.
- Чтоб эту ведьму взять, хватило б одного меня, да может, пары стражников ещё для пущего страху, а вы всю караулку подняли... Ну да, толпу пришлось маленько разогнать, а то они её бы на кусочки разорвали вместе с девкой. Ну, а разорвали бы, так не один ли черт - что камни, что костёр?
- Тут вы не правы, сын мой, - мягко возражал ему священник. - Цель нашей матери-церкви - не наказать и сжечь еретика, отнюдь. Цель разобраться, чья вина и где первоисточник ереси. Иначе адова зараза расползётся по земле, и вот тогда... тогда...