Глаза у Прасковьи блеклые, холодные — не мигнет, а сама все похохатывает, растягивая по-лягушиному широкий рот, и в душу заглянуть норовит. Ей уже за сорок, а как была баламутка, так и осталась.
Проведать, значит, старуху решил? — Прасковья забежала вперед, чтобы взглянуть Андрею в лицо, и он чуть не наступил своей кирзухой ей на ботинок. — А че ее проведывать? Все колесом по деревне! Только руки по коленкам хлещут и снег из-под чирков метелит. Еще лет двадцать пробегает. В праздники со старухами песни хайлали — куды молодым!
Андрей промолчал.
— Отгулялись — куды с добром! Матвей Осокин опеть своей Аньке ребра считал, в бане с ветеринаром застал. Ой, че было!
— Молчала бы, — прервал ее Андрей. — Самое-то Васька не лупит?
— Сам знаешь, когда и лупит. А мне че — откачусь колобком и дале пометелю... А ты Нинке не поддаешь?
Андрей, дотягивая окурок, крутнул головой.
— Ну и здря, — сказала Прасковья, — стоит того, ржа сухоребрая. Вон отпустила мужа: ты ж не переодемшись поехал!
— Те-то какая печаль — одетый я или нагишом?
— Так, думаю, разругались. Анисья Андреевна как порассказывает про нее — уши вянут. Нешто со свекровкой так можно? Оно и Андреевна с карактером, все еслиф не в лоб, то по лбу — а нельзя! Она хозяйка, не Нинка. Андреевна хоть и прогуляет под руку все, что накопит, дак кому дело-то?
Андрею было неприятно, что она так про мать говорит, однако понимал, что Прасковья только и ждет, чтобы он оборвал ее, и тогда посыплет из нее подслащенная крутая желчь на всю чуевскую родову, смешает всех с грязью, а будто позолотит, и не остановишь ее, не отвяжешься. Да и все сказанное было почти правдой.
Мать никогда не делала ничего в меру; ходить не умела — бегала, работала тоже бегом — и по дому, и в колхозе, и если наймовалась к кому — все бегом, бегом, скорее, скорее! И в гулянке тоже удержу не знала — как заведется, так компании три-четыре за праздник к себе созовет, другой раз и угостить толком уже нечем, а, глядишь, — ведет! А назавтра снова бегом! Вчерашние гости посмеивались над ее немудреной щедростью, лукаво зазывали к себе на чай, вспоминали, что вчера, однако, у нее все прибрали. Мать не обижалась, только отмахивалась: даст бог день, даст и пищу.
Вот так ее беготней и выжили они все, безотцовщина: старший, Иван, теперь крановщиком в Мирном, Валька, сестра, огородницей в Сосновке — уважаемая, не то что Прасковья вот, да и о нем, Андрее Чуеве, никто худого не скажет — фотокарточка всегда на доске Почета желтелась.
— Нинка-то, поди, в деревню теперя и казаться не хочет? — зудела Прасковья, от ветра держась поближе к Андрею. — И то, кого у нас делать, мух на почте давить? В городе и поспишь до обеда, в киатры сбегаешь...
— Тебе бы только спать! — огрызнулся Андрей, знавший за Прасковьей ленивый грех. — Так уборщицей в клубе и робишь?
— А то где? Наплюют, накурят — еле провернешь назавтра.
— Шла бы на ферму, на сплетни время меньше оставалось бы, — посоветовал Андрей, — да и деньги там теперь добрые платят.
— Деньги! Какие деньги? Это в городе их, поди, куют. На ферме — здоровье нужно. А у меня руки вона,— она протянула Андрею под нос пухлую руку, короткопалую, изветренную, — совсем плохие. На ферму никого из наших силком не затянешь. Там же одно звание, что механизация, все надо вот — руками. Приезжих туда и толкают.
Прасковьина болтовня надоела Андрею, и он обрадовался, когда показался автобус. Они проголосовали, но автобус затормозил не около них, а подальше, где стояла толпа человек в пятнадцать, наверное, из попутных сел — шоферу-то все равно кого брать, меньше рублевки он не сдерет, хоть куда езжай.
Когда Андрей с Прасковьей добежали, игрушечный «пазик» уже был забитый, залезть некуда. Прасковья заверещала про своих детей, что остались без присмотру, но крику ее никто не внял. Каждый стремился забраться хоть на ступеньку, отбиваясь от остальных локтями и бедрами, цедил сквозь зубы ругательства и просьбы — всем ведь ехать надо. Широколицый шофер мудро не вмешиваясь в давку, снисходительно ждал, пока залезут все, и только считал глазами безбилетников. Андрей поднял Прасковью вместе с мешком, прилепил ее к чьей-то спине, ухватился за поручни и грудью даванул вперед. Взвизгнули бабы, заматерились мужики — куды прешь, расхлебай! двинь его по сопатке! — но Андрей не огрызнулся, не извинился, только локтями сдвинул за спиной створки двери: поехали!