- Помилуй, господи, еще, кажется, никогда ни с кем не судились, сказали старики.
Долго и злобно молчавший Захар прорвался было и крикнул:
- А как он в суд подавал?!
Но на него сейчас же все закричали:
- Ну, мало чего! Спохватился. Ты еще про деда про своего вспомни.
- Мы, брат, все вспомним!..
- Ну, и черт с тобой!
И когда теперь, после прошедшей весны, кончавшегося лета, ввиду близкой осени, мужики оглядывались кругом себя, то видели, что все осталось по-старому.
Несмотря на то, что они взяли у помещика бугор и часть луга, хлеба было мало, земля была вся в промоинах и неудобных местах, луга - в кочках, деревня принималась гореть за лето два раза, и скотина продолжала дохнуть.
А сами жили в навозе и грязи.
Но все терпели, и никто не думал беспокоиться, потому что как бы положение плохо ни было, к нему притерпелись, привыкли. Если положение ухудшалось еще более, то опять-таки оно ухудшалось постепенно, а не сразу, в него втягивались и ничего не предпринимали, так как все надеялись, что обойдется как-нибудь само собой.
А потом у всех была смутная надежда, что все это когда-нибудь кончится. Может быть, объявятся где-нибудь хорошие места или найдут ту землю, о которой говорил Степан. А может быть, еще что-нибудь окажется. Вот только в город сходить на поверку - и ладно.
- Быть того не может, чтобы так осталось! Там, может, давно без нас определили, что и как, и сколько тут ни мудри по-своему, все равно не перегнешь, - говорил кровельщик, сидя на земле и ковыряя гвоздиком в засорившейся трубочке.
- Это вот дедушка Тихон захворал, он бы разговаривать много не стал, а сказал бы: знай свое - терпи да о душе помни. Так-то, - сказал Фома Короткий, оглянувшись на кровель-щика, как бы проверяя по нем, так ли он сказал.
Кровельщик ничего не возразил.
XLIX
Исстари уж в народе было замечено, что при всякой большой перемене жизни старики один за другим начинают убираться на покой.
Старичок Тихон, несмотря на болезнь, ни разу среди дня не ложился и все ходил. Он только был какой-то странный, все осматривался вокруг себя, когда сидел в избе один на лавке, точно он попал в малознакомое место.
Когда его хотели свезти в больницу, он сначала посмотрел на свою старуху Аксинью, как бы плохо понимая, потом вдруг понял и молча показал рукой на лавку - под святые.
Старушка Аксинья заплакала, хотела его обнять, но сползла и села на пол около его ног, уткнувшись ему в колени.
Большая белая рука Тихона лежала у нее на плече, а сам он смотрел вдаль, как он всегда смотрел, и губы его что-то шептали. Можно было только разобрать, что он говорил:
- Ничего... пора... призывает...
А потом, как бы спохватившись, торопливо встал и, пробираясь по стенке на свох тонких дрожащих ногах, пошел к сундуку.
- Да что тебе надо-то? Куда ты? - говорила Аксинья, идя за ним и вытирая фартуком глаза.
Тихон сказал, что приготовиться надо, и стал было слабеющими руками сам открывать сундук.
- Да ну, пусти, где тебе!.. - ворчливо, полуседито сказала Аксинья, как она всегда полу-ворчливо говорила ему за долгие годы совместной жизни. Она наскоро утерла остатки слез, и лицо ее, вдруг потеряв всякие следы горя, стало хозяйственно-озабоченное.
- Рубаху-то какую наденешь? - спрашивала она, держась рукой за открытую крышку сундука и глядя на мужа.
- Вот эту, подлинше... - сказал слабо Тихон, - в короткой лежать нехорошо.
И они оба, прошедшие вместе полувековой путь жизни, стояли теперь перед сундуком и выбирали одежду смерти так просто и обыкновенно, точно Тихон собирался в дальнюю дорогу. Потом он полез на божничку за иконкой и чуть не упал, завалившись боком на стол.
- Господи, да куда ты? Что тебе надо-то? - говорила Аксинья.
Но Тихон хотел приготовить все сам.
И только, когда Аксинья насильно отстраняла его, он послушно стоял, уступая ей дорогу.
Вдруг он вспомнил, что у него припасены деньги на похороны, показал Аксинье, и, когда она пересчитывала, он пальцем слабеющей руки указывал на разложенные на столе кучки меди и распределял, сколько нужно на рытье могилы, сколько на погребение.
Потом сказал, чтобы псалтирь по нем читал Степан, потому что у него душа хорошая и голос тихий.
Тихон попросил помыть его и, когда надел в последний раз чистую рубаху, то весь как-то просветлел. Он сидел на лавке и в то время, как Аксинья, отвернув голову, застегивала на нем, как на ребенке, ворот рубахи, он рассматривал свои большие промывшиеся руки, точно находил в них что-то новое, и все одергивал на себе рубаху.
Все, узнав, что дедушка Тихон умирает, собрались в избу и, окружив его, молча, однообраз-но, любопытными глазами смотрели, как его убирали.
- Умираешь, дедушка Тихон? - спросил Степан.
Тихон поднял на звук голоса слабую голову и, не отвечая, переводил побелевшие, потухаю-щие глаза с одного лица на другое.
- Помираешь, говорю? - повторил Степан громче, как глухому, нагибаясь к Тихону.
- Да... - сказал Тихон, найдя глазами лицо Степана.
- Ну, прощай дедушка Тихон, иди на спокой, - сказал Степан, низко поклонившись ему, так что свесилась наперед его волосы.
Тихон молча и слабо смотрел в нагнувшуюся перед ним макушку Степана. Потом невнятно, сквозь не вполне раскрывшиеся губы, сказал:
- Христос...
Очевидно, он хотел сказать: "Христос с вами".
Перед самой смертью он попросил вывести его, чтобы посмотреть на солнце. Когда его вы-вели под руки Захар и кузнец, он, стоя в дверях, весь белый, чистый, седой, с разутыми ногами, смотрел в последний раз на солнце.
Мирно синели глубокие вечерние небеса, летали над колокольней с вечерним писком стри-жи, стояли неподвижно в ограде деревья, освещенные последними лучами солнца.
Тихон посмотрел на церковь, на небо и, взглянув еще раз на солнце, сказал:
- Будет...
И пошел ложиться под святые на вечный покой.