— Родом-то ты откуда?
— Из Рязани.
— Холоп?
— Отец мой огнищанином был.
— А мать?
— Матери не припомню.
Говорил, будто заученное. И это не понравилось Чуриле. Монах сам много побродяжничал на своем веку. Ходил и с каликами. Попрошайничал. Знал он это бесовское племя. Скрывались среди калик не только беглые холопы, заводилами в их ватагах ходили прожженные тати: таким и голову кому снести — пустое дело.
— Попрошу игумена, — пообещал Чурила. — Будешь при монастыре. То печь истопить, то водицы принести, то еще чего. А тебе за это и постель, и еда. Старость — не в радость. К месту прибиваться надо.
Фефел икнул, тайно пощупал живот — тугой. Сонно закачался у костра, задремал, однако сквозь полуприкрытые веки следил за монахом. Чурила про себя посмеялся: вона, и сейчас прикидывает, как бы сбежать. Креста на нем нету — бесу душу заложил. Вспомнил, как звал Фефел во Владимире воротника. А после врал, все врал. Ни слову его не верил Чурила.
Был монах душой ребенок, сердцем добр. Но любил поозоровать. Вот и теперь из озорства только тащил за собой калику. То-то обрадуется игумен!
Пламя костра тепло колыхалось у ног, искры взлетали и гасли в черном небе. Розово светились стволы обступивших поляну берез. Казалось, сладкий сок наливается под тонкой корой. Тронь — и брызнет тебе в лицо медовая влага…
К Суздалю подошли еще затемно. Остановились у монастыря перед воротами с набитым поперек лесин железным узорочьем. Чурила постучал в оконницу кулаком — тотчас же по ту сторону ворот послышался сухой кашель, неторопливое шарканье ног.
Фефела забрал к себе в избу вратарь.
— Поговорю с игуменом после заутрени, — пообещал калике Чурила, а сам отправился в свою келью.
Утонувшее в полумраке крыльцо как живое заходило под его тяжелыми шагами. Келья Чурилы была расположена возле самой истопки, высокое косящатое оконце выходило на Каменку. На истопке видимо-невидимо водилось котов и кошек. По ночам они мяукали, сваливались с кровли на монастырский двор. Иногда Чурила бросал им кусок мяса или рыбы, глядел, как они дрались из-за добычи.
Войдя в келью, Чурила поежился — продуло келью насквозь напористым ветром. Окна едва только подернуло серебристой дымкой — светало медленно. По свету Чурила знал: до заутрени можно отоспаться. Прямо в рясе он лег на узкую лавку, крытую сукмяницей поверх рогожи. Поворочался, задремал. Едва только задремал, послышались удары била — вроде и не спал вовсе.
Но в келье было светло, ясно проступили рубленые стены, образа в углу, на полке, почти под самым потолком, — горою книги, берестяные свитки.
Чурила наскоро помолился на образа, утер заспанное лицо полой рясы и спустился во двор. Монахи, серые, молчаливые, лениво собирались возле церкви.
Солнце стояло уже высоко — над крепостным зубчатым валом. Тень от вала пересекала весь монастырский двор и упиралась в бретьяницы. Над крышей трапезной свивался печной дымок.
Чинно, вместе со всеми отстояв заутреню, Чурила подошел к игумену. Игумен, толстый, будто клоп, налитый темной кровью, подпустил монаха к руке, скрестив пальцы на животе, стал расспрашивать о мирском. Гладкие щечки его блестели; Чурила потянул на себя дух, исходивший от игумена, — не квасной, знакомый, пьянящий.
Игумен по глазам прочел Чурилину догадку, улыбнулся спелыми девичьими губами.
— Пойдем ко мне в келью. Слышал я, приволок ты калику на наш двор. Зачем?
По пути Чурила рассказал, как встретил Фефела, пожалел старца. Игумен оборвал его:
— Распорядился я — калику покуда приютят.
В монастыре Чурила был на особом счету, чаще других получал у игумена печати для выхода в город. Слыл он книжником, разумел грамоте, и хоть пил отчаянно, но не дерзил и крепко держался монастырского устава. Пришел он в монастырь издалека — из-под самого Киева. Зпал игумен и прошлое Чурилы. Знал, что привело его в Суздаль. Случилось это три лета тому назад, когда набрели на Чурилу недобрые люди. (Про попа-то, что сказывал он Фефелу, Чурила из своей жизни выдумал.) Связали они книжника, стали допытываться, где хоронит золото. Но золота у Чурилы сроду не было — все пошло с наговора. Не поверили разбойники чернецу. Подтянули его вервием на дуб, под босыми пятками костерок развели. А сами уселись под деревом бражничать. Бражничали да дровишки подбрасывали. И как ни молил, как ни просил их Чурила, не мог пронять татьбою загубленных душ. Тогда рванул он веревки крученые — высвободил одну руку, рванул еще — высвободил другую. Перепугались разбойнички, бросились кто куда — не чаяли такой силищи в книжнике. Но Чурила нагнал одного из них, да и перевернул голову ему глазами назад. А когда вгляделся в мертвого, понял, что погубил самого молодшего татя — совсем еще мальчонку… С той поры и запил Чурила, и подался в монастырь подальше от мира, грех свой великий замаливать. Пришел в Суздаль к игумепу, все рассказал, как было, и наложил на себя тяжкую епитимью. Молился истово, заходы вычищал, делал всю грязную работу.