Женщины, столпившиеся у райсовета, заметив Самонину, перестали разговаривать.
— Тише, капитанша идет… — чей-то предостерегающий шепот.
— А ну, с дороги! — шутливо растолкала собеседниц одна из них. — А то Марья Ивановна сейчас нас своими лыжами задавит!..
Самонина, приняв шутку, со смехом заскользила к ним по наледи на своих подкованных мадьярских ботинках с загнувшимися носами да еще разбежалась.
— Стереги-и-ись!..
— А ты не унываешь! — говорят ей.
— А чего унывать?.. Не слышите, что ли, весной пахнет? И войне скоро конец!.. Жизнь будет — умирать не надо!..
По глазам видно, что женщины только что разговаривали о ней. Ничего не поделаешь, задала Марья Ивановна работы для бабьих языков — кто во что горазд, есть такие, которые брошенкой ее считают, а то и того хуже. На каждый роток не накинешь платок. И нужно ли бояться честному человеку, что кто-то о нем плохо подумает. Если же кому нужно знать истину, то письма Крибуляка, присланные с фронта, всегда при ней. Сама может любые измышления пресечь, и друзья не дадут в обиду, если надо, скажут так скажут: кто побывал в копай-городе, тот за словом в карман не полезет.
Каждая из женщин, пришедших сюда, в райисполком, — со своей нуждой, со своим горем. Живут так же, как Самонина, — одни чуть похуже, другие чуть получше, и мадьярские ботинки у многих, пожалуй, самая модная обувь. Плачутся на свою судьбу. Нельзя им не верить. От выдумки, от брехни слезы из глаз ручьем не побегут и руки не затрясутся…
Одна Ольга Санфирова тут, среди женщин, как белая ворона: чисто одетая, румяная, раздобревшая под крылышком Китранова. Ей ли жаловаться на свою жизнь, а ноет больше всех. Известно, от чего она плачет — от достатка.
К Марье Ивановне льнет Санфирова.
— Жалко мне тебя, подруга! Несчастная ты.
— Жалко, да не так, как себя!.. А что я несчастная — врешь!..
— Я ли тебе не говорила: Самониха, не лезь, куда не следует! Не твое это дело!.. Не послушалась. Ну, и что ты получила? И то, что имела, — потеряла. Дом сожгли. Имущество пропало. Муж уехал.
— Зато совесть у нее чиста! — вступились за Самонину из толпы.
— Молодец она! А я, бабоньки, наверное, ни за что с мужиком своим не рассталась бы!..
— О Марье Ивановне хоть книжку пиши!
— И верно! Хорошая будет книжка!
— Чтоб люди с Марьи Ивановны пример брали!..
— Вряд ли кто захочет так мучиться, как она! — не унимается Санфирова. — Я, например, никогда ей не позавидую… Думаю, и другие не дураки…
— Эка сказанула!.. — опять загалдели женщины. — Все на свете перепутала!.. Семь песен в одну сложила!..
Шкурницу, конечно, не переубедишь.
— И на кой черт, — говорит, — нужен был тебе словак этот! Русского, что ли, себе не нашла?!
Такую чушь порет — в стену не вобьешь…
В обед, накормив детей и уложив их спать, Марья Ивановна подсела к окну и пригрелась на солнышке — думает свою думу. Нет, враки это, что ее жизнь — мученье! Всегда старалась быть полезной людям. А какое удовольствие, подобно Санфировой, жить для себя?.. Красиво надо жить!
Сама Марья Ивановна свою жизнь считает удавшейся, а себя — везучей. В стольких передрягах побыла и уцелела. Такое случалось, что, если рассказать, не всякий поверит. Иной раз задумается, почему ей так везло. Да, наверное, все-таки потому, что Родину свою защищала!..
Блаженно щурится Самонина от света. Две веселые пичужки у нее на виду сели на вербу перед окном и заверещали — любезничают, играются, а одна, словно желая порадовать хозяйку дома и зная, что доставляет ей удовольствие, села прямо на раму окна, резвится и поет, поет — будто и свободу славит, и это сияющее в безбрежной лазури неба весеннее солнце — теплое солнце Родины, без которого нет радости ни птице, ни человеку.
«Все правильно! — думает Марья Ивановна. — Все как надо! Вырастут дети — поймут».
Эпилог
Письма, много писем в старой расписной шкатулке. Потемневшие от времени конверты с нерусскими марками и штемпелями. Из действующей армии, из Прешова, Праги, Братиславы, отовсюду, где довелось Крибуляку или пройти с боями, или работать по заданию своей партии на больших, ответственных должностях. И в каждом — неизменное: как тяжело ему без жены, без сыновей и как он хочет, чтобы они к нему приехали. Так и в первом письме, так и в последнем, написанном за день до той роковой схватки с диверсантами, в которой Крибуляк погиб смертью героя…
На многих фотографиях — Андрей Иваныч в форме майора частей корпуса национальной безопасности новой Чехословацкой республики, он при орденах и, как всегда, собран, подтянут, в его глазах — светлая радость жизни. Андрей Иваныч здесь и один, и со своими улыбающимися, ставшими взрослыми дочерьми, и с друзьями. Но есть и иные фотографии, при виде их сжимается сердце, к горлу подкатывает бесконечно обидная горечь. И трудно поверить, что этот, еще недавно сильный, красивый человек лежит в трауре, под склоненными боевыми знаменами… Трогательно-печален увенчанный пятиконечной звездой темный гранитный обелиск, под которым, как говорит легенда, есть и привезенная курскими партизанами горстка русской земли…
Марья Ивановна часто перечитывает последние письма друга, смотрит на эти фотографии и думает, думает…
А дети, подрастая, все более напоминают своим обличьем отца. Первенец, Андрейка, спокойный и рассудительный, меньшой, Ваня, подвижной, несколько вспыльчивый, но такой же черномазый, лобастый крепыш.
Сызмальства повелось, как завидят партизан или их детишек, так и просияют.
— Наши идут!
И никогда не дадут в обиду партизанят. В школе, в одной из мальчишеских драк, защитили своего товарища, — их и позвали вместе с матерью в учительскую объясняться, и Ваня, первоклашка, с недоумением глядит на строгого директора, никак не может понять, за что их ругают.
— Мы же за большевиков!.. А вы за кого?
И смех и грех. Но матери отрадно: то, что дорого ей самой, становится дорогим и для сыновей.
Любят ее детишки праздники — первомайские, октябрьские, День Победы и свой, партизанский, — день освобождения родного города от фашистов. Торжество начинается для них с того момента, когда мать, вынув из сундука кумачовое полотнище и тщательно выгладив, доверит им прикрепить к древку и вывесить на воротах своего двора, и до тех пор не сядут за стол, пока не выполнят порученного дела. А когда оденутся в лучшие наряды, а мать прицепит к жакету свои партизанские медали, они, выйдя из дому, ревниво приглядываются к праздничному убранству улиц.
— А у нас флаг лучше всех!
В знаменах, лозунгах и плакатах город красив, неузнаваем.
— Вот если б всегда было так! — восторженно хлопает в ладоши меньшой.
— А тогда бы, наверное, и праздников не было. Правда, ма?
Если Андрейка что скажет, матери добавить нечего: на лету схватывает, чему хотела бы научить, и братишке своему дает ума.
Никогда не пропустят традиционного митинга на площади у высокого обелиска, где на чугунной плите более двухсот партизанских имен. Ребята еще читать не умели, а уже знали все их наперечет, могли безошибочно показать в списке особо дорогие для матери фамилии, а также подробно рассказать о подвиге юной разведчицы Стрелки, что стоит неподалеку от обелиска, на месте своей казни, отлитая из бронзы, в полушубке и валенках, с автоматом через плечо.
Пожилая, поседевшая, но по-прежнему красивая, с большими светлыми глазами и чистым открытым лицом, Марья Ивановна идет по своему городу — старики шапки перед ней снимают, молодые глядят с восхищением. Прошлое в ее памяти неистребимо. Так и всплывает все сразу, стоит лишь увидеть друга-партизана, глянуть на портрет с нерусским обличием человека, своего любимого, на портреты теперь уже взрослых сыновей с повторенными отцовскими чертами. Нет, не для себя жизнь прожила — для людей, для своих детей, а больше всего — для Родины, хорошо прожила! Красиво!