Несмотря на просьбу Дмитрия Ильича сесть, хозяин торопливо поблагодарил и продолжал стоять, время от времени моргая своими слипающимися глазами.
— Вас крестьяне не обижают? — спросил Митенька.
— Нет, нет, ничего, — торопливо и даже как будто испугавшись, что его кто-то обижает, ответил Николай Петрович.
— А как же я сейчас видел ребятишек — они у вас горох таскают?
Хозяин беспокойно оглянулся на окно, но видно было, что это беспокойство не за горох, а за ребятишек, о которых гость может подумать что-нибудь дурное.
— Ведь это дети, — сказал он извиняющимся за них тоном, — дети иногда берут что-нибудь, в сад ходят… Но мне остается, остается… вполне достаточно! — опять торопливо добавил он, как бы боясь навести гостя на мысль о том, что около него живут недобросовестные люди.
— Впрочем, все зависит от своего собственного взгляда, — сказал Митенька, — когда думаешь о внешних вещах и забываешь про свое внутреннее, главное, то все кажется, что мало, что тебя обирают.
Николай Петрович при первых словах гостя, торопливо моргнув, еще внимательнее подался вперед.
— Да, да, совершенно верно, совершенно верно, — сказал он с таким видом, как будто его оживление происходило не от мысли, высказанной гостем, а от желания не обидеть его недостаточным вниманием в том, что для гостя имеет, очевидно, большое значение.
— И вот я думаю теперь коренным образом изменить жизнь, не стараться воздействовать на внешние условия, не переделывать людей и их установления, а сначала переделать себя, — сказал Митенька. — Я заехал к вам потому, что мне кажется, вам близко и понятно это.
Митенька ожидал, что Николай Петрович расскажет ему про свою жизнь, увидев в нем близкого по духу человека.
Но Николай Петрович, выражавший на лице и во всей своей фигуре полную готовность слушать то, что нужно рассказать гостю, сам не высказывал своих мыслей, точно боялся, как бы у гостя не осталось впечатления, что он деспотически давит на мнение посетителя, высказываясь сам, вместо того, чтобы слушать.
Митенька чувствовал, что Николаю Петровичу все равно безразлично, он ли, Митенька, стоит перед ним и высказывает дорогие для него мысли или кто-нибудь другой.
И, если бы к Николаю Петровичу сейчас приехал после Митеньки кто-нибудь, кто стал бы высказывать совершенно противоположные мысли, Николай Петрович с такой же внимательностью выслушал бы и того. Как будто для него не существовало отдельных людей, не существовало идей, с которыми он соглашался бы или не соглашался.
Очевидно, он не мог допустить мысли высказать симпатию одному и не высказать ее другому, согласиться с мыслью одного и не согласиться с мыслью другого и тем обидеть его, так как он должен любить всех и никого не обижать, всех выслушивать и не высказывать своих мыслей, которые могут случайно оказаться для кого-нибудь неприятны.
Поэтому, когда Митенька спросил, можно ли навсегда отрешиться от общественности и ее вопросов, хотя бы даже в такой исключительный момент, как теперь, перед угрозой войны, и жить только своим внутренним миром, Николай Петрович как-то потерялся и сказал несколько виновато и нерешительно, что, конечно, поскольку он осмеливается судить, можно, если это… соответствует внутренней настроенности данного человека…
— Но это, конечно, только мое мнение, оно ни для кого не обязательно, — добавил он сейчас же с некоторой испуганной поспешностью.
И, о чем бы Митенька ни говорил, Николай Петрович вежливо и поспешно соглашался. А раз соглашался безоговорочно, не противопоставляя никакой своей мысли, то разговор сейчас же прекращался. И нужно было придумывать, о чем еще спросить.
И от этого согласия, которое преследовало, конечно, только добрую цель служения человеку, у Митеньки появилось ощущение скуки от своих собственных мыслей и стыда за них, и он, боясь потери в себе подъема, стал прощаться.
Хозяин не удерживал его, не звал к себе, очевидно, боясь насиловать волю гостя, и только благодарил за то, что он заехал к нему.
Когда они проходили через маленькую комнатку-переднюю, где, в противоположность комнате Николая Петровича, висела икона с зажженной перед ней лампадой, дверь в сени вдруг отворилась, и на пороге показалась высокая статная крестьянская женщина лет сорока, с красивым и правильным русским лицом. Она, очевидно, пришла от обедни, так как было воскресенье. На ней был праздничный костюм и новые полусапожки.
Как только вошла она, так сейчас же при виде гостя ее лицо осветилось радушной улыбкой.
— О-о, да у нас гости! Куда же вы, батюшка, я самоварчик сейчас поставлю. Ведь вы сынок покойной барыни Софьи Андреевны? — спросила она, войдя совсем в комнату. — Я вас вот таким еще знала. — Она говорила бодро, весело, как-то подбористо. И от ее энергичного живого голоса, от радушия, обращенного лично к Дмитрию Ильичу как сыну известной ей барыни, от всего этого на Митеньку пахнуло чем-то живым, знакомым и родным.
— Очень благодарю вас, — сказал Митенька в ответ на ее предложение поставить самовар, — я спешу.
— Ну как же это, так и просидели без чаю, — сказала она. — Николай-то Петрович не догадался.
Она посмотрела на мужа с веселой свободной нежностью, в которой чувствовалось что-то покровительственное.
Очевидно, эта простая, ласковая, здоровая женщина любила просто и ясно своего мужа-барина. И то, что у него не было икон, а у нее горели лампады перед ними, и сама она, как православная христианка, побывала в храме, а муж ее никогда не переступал порога храма и занимался своими книжными делами, очевидно, нисколько не мешало этой любви.
И когда она говорила о Николае Петровиче в его присутствии, то смотрела на него с нежной, но слегка покровительственной улыбкой, как будто она и гордилась своим мужем, и в то же время знала его слабые стороны. И если он не знал и не веровал в того бога, которому иногда горячо молилась она при бледном свете лампады, то это его, господское, дело, а она, со своим простым сердцем, может только любить его, а не судить.
Митенька с каким-то оживлением и порывом пожал ее жесткую широкую руку и уехал.
XIV
Свидание с Николаем Петровичем не произвело такого впечатления на Митеньку, которого он ожидал. И он сказал себе, что отныне нужно раз навсегда отказаться от поисков какой бы то ни было поддержки и помощи в деле внутренней жизни. Сильный человек должен идти самостоятельно, а не искать моральных костылей.
Дорога шла мимо усадьбы Павла Ивановича; за каменной оградой виднелись знакомые старые березы около пруда и самый пруд и грязная разъезженная дорога, ведущая в старые каменные ворота усадьбы.
Проезжая мимо усадьбы, Митенька подумал об Ольге Петровне; ему живо представилось их последнее свидание, ее порывистый и жадный поцелуй, и мелькнуло сожаление о том, что это ему теперь уже недоступно.
Но сейчас же ему пришла мысль, что, собственно говоря, новая жизнь еще не началась, так как не составлено еще ни подробного плана занятий, не выработана основная линия жизни. Завтра это будет сделано, и тогда можно будет уже как следует начать. «А сегодня последний день я могу располагать собой, как хочу». И он несколько придержал лошадь.
Но сейчас же ударил опять по лошади, так как уж слишком ясно была здесь видна увертка слабой воли.
— Постойте, постойте, куда же вы? — крикнул из-за ограды женский голос.
Митенька, с забившимся сердцем, оглянулся. Он узнал голос. Это была Ольга Петровна.
Митенька проворно соскочил с лошади и, быстро перескочив через сухую канаву, очутился перед молодой женщиной. Она, загадочно-нежно улыбаясь, молча смотрела на него, когда он подбегал к ней, как бы вглядывалась в его лицо, которого она давно не видела.
— Куда же этот человек пропал? — сказала она с ласковым упреком, все так же глядя ему в глаза, в то же время подавая ему свою тонкую у кисти руку.