И пока у меня мужчины менялись, когда вместо князя был барон, вместо барона — профессор, то все это было хотя тоже неожиданно, но понятно. По крайней мере, свет понимал. Он понял даже профессора и Валентина вместе, и я ему благодарна от всей души. Но то, что произошло теперь, равносильно тому, что у меня при муже два любовника! Я готова ломать руки. Я уже ломала их… У Валентина это никакого сочувствия не вызовет. Он взял себе в голову эти несчастные священные воды Тургояка, и все остальное для него нуль: два — так два, три — так три…
Но сейчас же с живостью прибавила:
— Да в том-то и дело, что здесь три и ни одного. Вы же знаете меня, что я — недалекий человек. Не прерывайте, я отлично успела убедиться в этом, потому что я знаю, что у всех людей в голове ясно и просто, а у меня… — она, вздохнув, опять развела руками, — я сама никогда не могла узнать, что у меня в голове, — у меня какой-то туман, и все вот так, — она показала руками, повертев их перед собою: — Когда со мной ничего не случается, я этого еще не замечаю, но как только что-нибудь случится, так все — вот… — Она опять пошевелила пальцами перед лбом: — Так вот я прямо и честно говорю: я недалекий человек, у меня в голове путаница, но сердце мое перед вами — ни на какую интригу и на все остальное оно неспособно, неспособно!.. Я сказала — «три и ни одного». Так это и есть. — Она, загнув один пальчик и посмотрев на стоявшего перед ней Авенира, сказала: — Профессор — раз! Но он… вы понимаете… я с ним могу быть в одном доме, в одной комнате, в одной… ну вы понимаете, так что он отпадает.
Она отогнула пальчик.
— Валентин — два! — она опять загнула тот же палец, взглянув продолжительно на Авенира, как бы испытывая его, и потом быстро сказала: — Но его нет уже второй день.
И опять выпрямила пальчик.
— Так что опять никого. Теперь — Федюков… Вот тут-то как раз и касается дело той моей способности или вернее неспособности следить за собой, благодаря чему и получилось…
Она в третий раз загнула все тот же пальчик.
— Но получилось… — проговорила она медленно, — получилось недоразумение. Я увидела, что это был порыв и что сейчас уже ничего нет. Вот!
Она показала Авениру свою руку и на его глазах, точно выпуская из руки птичку, отогнула пальчик.
— В результате — ничего. Три — и ничего. Поняли? Да? Почему со мной, именно со мной, а ни с кем другим случаются такие вещи? И вот теперь я говорю себе: ты поддалась минутной слабости, мужчина полюбил тебя; он, несмотря на свою связанность семьей, бросил все ради тебя (он уже третий день ночует у нас) — и ты ему скажешь, что все случайность, ты его не любишь и он должен уйти куда-то. Я не знаю куда. Одним словом, должен! А он только пять минут назад умолял меня, просил.
— Он умолял? — переспросил Авенир.
— Ну да, он вот на этом месте стоял передо мной на коленях, — сказала баронесса, перейдя по ковру несколько шагов к дивану и показав пальцем то место, где стоял на коленях Федюков.
Авенир в рассеянности тоже сделал несколько шагов и посмотрел на это место.
— И вот меня теперь мучает — мучает эта мысль и чувство вины перед ним. Я задаю себе вопрос: «А имею ли я право оттолкнуть его после того, что произошло? Что же, я должна продолжать быть его женой?» И мне какой-то голос, внутренний, конечно, голос, — прибавила она, — говорит, что должна: «Иначе ты будешь причиной страданий». Но мои-то страдания от этого! Вот видите? Я бросаюсь из стороны в сторону, в голове еще больше начинает от этого путаться. Я ищу и не нахожу ответа, никакого ответа! — сказала баронесса с выражением отчаяния и безвыходности, пошевелив пальцами перед лбом.
— Так это великолепно! — воскликнул Авенир, уяснив наконец суть дела. — Говорите: слава богу.
— Как великолепно! Почему это великолепно? — спросила озадаченная баронесса, зачем-то сделав ударение на слове «это».
— Потому великолепно, что он связанный семьей человек и что он сейчас же вспомнил об этом, как только это произошло.
— Но он сейчас только… — сказала ничего не понимающая баронесса, показав опять на то место, где стоял на коленях Федюков.
— Ничего не значит: он после этого уже опять понял. Баронесса, — воскликнул торжественно Авенир, — я ничего не понимаю в этом, я только чувствую одно ваше чистое сердце и безмерную доброту; да, да, я понял, что оно чистое, несмотря ни на что. Он запутался… вы должны понять его и простить. Он, обделенный, заеденный средою человек, бросился, как голодный, на ласку, на возможность счастья, отбросив все общественные предрассудки, все! — потому что в этом человеке заложена истинно бунтарская душа, но потом вспомнил про семью. Он мне пять минут назад рассказал все это. И у него одна мысль была о том, что он запутал вас, запутался сам. Его мучает мысль, простите ли вы его за то, что он вас запутал.
Баронесса несколько времени стояла неподвижно и смотрела на Авенира широко открытыми глазами. Потом повернулась к образу:
— Слава богу, слава богу! Как же я могла бы его не простить? Позовите же его скорее, — сказала баронесса Нина и стала в волнении прохаживаться по комнате, поминутно оглядываясь на дверь, за которой скрылся Авенир.
Через минуту показался пристыженный Федюков, которого Авенир с торжеством вел за руку, как ведут прощенного уже человека, а он отказывается еще верить в свое прощение и не решается поднять глаз.
— Вот он, преступник, налицо перед вами, — сказал Авенир.
Баронесса молча подошла к Федюкову и, взяв его за голову, поцеловала в лоб.
— Он не преступник, а чистый и чудный человек, — сказала баронесса, — такой же, как вы.
Федюков молча, с порывом схватил руку баронессы и целовал ее. Баронесса Нина с тихой улыбкой смотрела на него и сказала:
— Боже, отчего около меня столько хороших, столько чистых сердцем людей. Я готова сделать все, чтобы всем было хорошо. И если бы это было необходимо для его счастья, — сказала она, указав на Федюкова, — я сделала бы и это. Так как я сейчас узнала счастье большее, чем то счастье. Вот и прошло… всем легко… — прибавила она, просветленно и с наивностью ребенка улыбнулась Авениру. — Идемте же скорее к профессору.
Но сейчас же обернулась к Федюкову и сказала:
— Вот так у меня еще никогда не кончалось. Я не знаю, что это такое, но я вас искренно и глубоко полюбила, как моего самого близкого хорошего друга.
Федюков еще раз поцеловал руку баронессы. И они все втроем отправились в столовую.
XXXI
Митенька Воейков переживал самое трудное время. Дело самоусовершенствования и самоуправления требовало столько невероятных усилий, что он изнемогал под их бременем.
Тем более что он сказал себе: «уж если делать, так делать», и так приналег, что обыкновенно к вечеру оказывался совершенно измученным.
В особенности тренировка воли много отнимала сил: если ему хотелось спать, он нарочно не спал. Хотелось есть — нарочно не ел.
Он резко, раз навсегда разделил жизнь на две половины: внешнюю и внутреннюю.
Первая рубрика вообще вычеркивалась из жизни. В нее попало эксплуатируемое большинство с его пресловутыми насущными потребностями, до которых Митеньке теперь не было ровно никакого дела. Там же очутилась вся общественная жизнь, политическая.
Он положительно растеривался в безграничных глубинах внутренней жизни и никак не мог найти основного стержня, вокруг которого бы все вращалось.
Решив все-таки, несмотря ни на что, идти до конца в намеченном направлении, он сузил свои потребности до минимума. Переселился опять в одну комнату, где ел, работал и спал. А чтобы не развлекали красота и прелесть природы, спускал шторы.