В доме были сор, грязь. Цветы в зале все посохли, потому что у Настасьи не было никакой потребности поддерживать их существование. А хозяина их гибель тоже не могла теперь беспокоить, так как они были для него — внешним.
Здесь какими-то невидимыми путями девственная душа Настасьи встретилась с усовершенствованной душой хозяина, который частенько скорбел о том, что вот живут два человека под одной кровлей, а расстояние между ними — целые века.
В прошлой жизни у него был беспорядок во всем и грязь потому, что не стоило заботиться о чистоте, так как все равно — уезжать. В этой новой жизни — потому, что грязь по существу своему есть внешнее и потому не входит в его задачу.
Получался роковой круг: какой бы строй жизни ни появлялся у него, — все равно, хаос, грязь и беспорядок незыблемо оставались на своих местах.
Что касается воздействия на людей при помощи добрых отношений, то тут дело совсем защелкнулось: добрые отношения были, а результатов, какие ожидались, совсем не было.
Всякий встречный мужичок говорил с ним как с отцом родным — и о душе и о чем угодно. Говорил, что таких господ, как он и его родители (царство им небесное), вовек не видели.
А когда Митенька пошел в рощу и наткнулся глазами на деревья, то увидел, что многие из них срезаны и увезены. И что, судя по следу, возили их прямо через его же усадьбу.
А от куч хвороста и колотых дров, которых он просил не брать, и мужики друг друга просили о том же, не осталось и следа.
Можно было сейчас пойти к ним на деревню и сказать:
— Твари вы несчастные, дикари! Хороших отношений вы не понимаете и не цените, а если и понимаете, то не можете сладить со своими инстинктами, поэтому вы и не заслуживаете доброго отношения, и я теперь каждую шельму буду штрафовать да в острог!..
Но встречаться с какой-нибудь недобросовестностью и прямо в глаза говорить о ней тому, кто ее допустил, у Митеньки Воейкова никогда не хватало силы. Было даже немножко страшно и неприятно видеть перед собой уличенного.
А потом и фраза, с которой нужно было обратиться к мужикам, была несколько длинновата, да там еще замешалось иностранное слово — инстинкт, без которого он не мог обойтись, а мужики его не поймут. Какой-нибудь Щербаков заменил бы его таким словцом, которое сразу прочистило бы все мозги, но Дмитрию Ильичу мешала сделать это известная внутренняя совестливость, мягкость и неспособность ни к чему грубому.
И выходило так, что иностранного народ не понимает, а на грубое Дмитрий Ильич неспособен.
Опять — круг.
Потом стоило только развить эту мысль о воздействии на мужиков, как сейчас же по обыкновению вылезали вопросы:
— А имею ли я на это право? Не судебное, глупое право, а внутреннее, — говорил Дмитрий Ильич, садясь на пень срезанного мужиками дерева.
— Да, но в свою очередь я имею же, наконец, право защищать себя, свое существование на земле? — говорил он кому-то, для убедительности приставив палец к средней пуговице тужурки.
Но тут он вспоминал, что он находится в полосе новой жизни, в перерожденном состоянии, а перерожденное состояние как-то молчало об этом праве и, по-видимому, скорее склонялось к отрицательному ответу.
— Если подсчитать всю цепь наследственных грехов, какие я несу на себе против них, — говорил Митенька, задумчиво глядя в землю перед собой, — то эта кража деревьев окажется такой… таким вздором, о котором стыдно даже и говорить.
Было ясно, что против мужиков он оказывался совершенно бессилен, так как они имели право расширять и улучшать свое положение на его счет, а он не имел права даже защищать свое собственное существование.
И оставалось только сидеть, молчать и не подавать признаков жизни — жизни скверной, преступной, — если принять в соображение всю цепь наследственных грехов, какие он нес в себе против них. И всецело положиться на время и на их милость и быть благодарным им, если они позволят вообще-то существовать ему на земле.
Митрофан, оставшийся без направляющей руки, ничего не делал, хотя, как всегда, сохранял вид делающего. Он ходил по двору, искал что-то, разгребал ногой щепки и все поглядывал на окна, как бы оттуда ожидая источника для направления его энергии.
Но источник ничем себя не обнаруживал, и у Митрофана не было чувства раскаяния от своего безделья, так как не он был виноват в нем, а хозяин, который не заставляет его делать что нужно.
Все это было так трудно, так все расползалось, что в один из моментов упадка духа Митенька решил поехать к одному человеку, крепкому верой во внутреннее — именно к графине Юлии, в ее монастырь или усадьбу, и подкрепиться ее одобрениями и верой.
XXXII
Графиня Юлия принадлежала к тому разряду светских женщин, которые с тонким изяществом наружности соединяют глубину и тонкость души, боящейся всего грубого и слишком земного.
Тонкость и глубина ее души не дали ей возможности пользоваться супружеским счастьем, товарищем в котором она имела гвардейского полковника, полнокровного мужчину с большими усами и хриплым басом. Полковник грубо поставил перед ней слишком ясные супружеские обязанности, в то время как ее душа питала отвращение и боязнь ко всему ясному, т. е. примитивному и упрощенному.
Когда полковник умер, она получила свободу. Но ее жизнь опять осталась несчастной благодаря той же глубине души. Она растерялась от своих внутренних богатств, не зная, куда деть и тонкость и глубину душевную.
Большинство мужчин отличались отсутствием тонкости и смотрели на дело слишком просто, когда подходили к ней. Они думали, что если перед ними молодая интересная вдова, то ей хочется того-то и того-то.
Вполне может быть, что ей хотелось того-то и того-то, но не в тех формах и не с тем подходом, на какие они были способны. Они забывали одно — что главное в ней было — ее душа, стоящая как бы на грани здешнего и потустороннего мира, а тело — второстепенное. Они же прямо хватались за второстепенное.
Сидя иногда в лунные ночи у раскрытого окна, в которое видна была часть сада с аллеей, — темной с одной стороны и освещенной призрачным светом месяца с другой, — она, опустив руки, с грустью смотрела перед собой, и у нее на глазах выступали слезы. Графиня Юлия чувствовала, что она еще молода, хороша, что она со всей своей глубиной и утонченностью предназначена к иной жизни, вне грубой оболочки реальной действительности, с которой бы, собственно, не следавало иметь никакого соприкосновения, чтобы остаться совсем чистой.
Она была несчастна и бедна от внутреннего богатства своего. И одно время она срывалась и набрасывалась на выезды с их светским легкомыслием и тонкой игрой страсти, которой она боялась вполне отдаться. В другое время пробиралась ночью в свою образную, где иногда в нижней юбке при свете восковой свечи простаивала до утра на коленях перед суровыми темными ликами святых на древних иконах.
И вот один раз случай привел ее, как ей казалось, к тому успокоению, в котором она находилась теперь.
Недалеко от ее имения был священник, совсем не похожий на обыкновенных священников. К нему отовсюду стекался народ, чтобы получить утоление своей мятущейся, ищущей, жаждущей душе.
Его имя стало известно в народе больше, чем имена епископов. И целые вереницы истомленного душевно и телесно люда, с котомками, с палочками, с малыми детьми, пробирались сюда за много верст. И, добираясь к храму, складывали свои убогие сумки и мешочки у недостроенной ограды нового большого храма с одной мыслью увидеть батюшку о. Георгия и рассказать ему свое душевное горе.
На одном из интимных вечеров графини Юлии во время ее вдовства все решили поехать туда, к этому необыкновенному человеку, к которому так стремился простой народ, и самим посмотреть, в чем там дело.