Выбрать главу

У него не было ни тайны, ни вопроса, несмотря на то, что нельзя же было сравнивать его внутреннюю жизнь с жизнью этих, собравшихся здесь людей.

И все-таки у девушки в черненьком платочке, очевидно, была какая-то страшная для ее души тайна. А у него тайны никакой не было. Хотя он наверное был более нечист, чем эта девушка.

И если о. Георгий спросит у него случайно, что ему нужно, он пугался этой мысли и не знал, что может ответить ему.

И, сколько он ни боролся с собою, чувство тревоги и страха все росло и увеличивалось.

— Говори скорее, что нужно, — учила старушка, знавшая порядок, какую-то женщину. — Как спросит, так в двух словах… он все поймет.

Вдруг кто-то что-то сказал. Народ весь встрепенулся; все вскочили с земли и бросились к воротам.

У Митеньки Воейкова замерло сердце и застучало в ушах от непонятного страха, смешанного с безотчетным благоговением, проникшим в него против воли, когда не было еще самого человека, вызвавшего это благоговение, а он только увидел устремившуюся к воротам, навстречу тому толпу народа.

Он не знал, какое выражение придать своему лицу, и потом мгновенно забыл об этом, когда перед благоговейно расступившейся толпой увидел того, кого так ждал весь этот народ.

XXXIV

Потому ли, что отец Георгий жил недалеко от церкви, или почему другому, но он шел с непокрытой головой.

Высокий, спокойный, со спускающимися по плечам волосами, в которых серебрились седые волосы, и с большим гладким крестом на груди.

И то, что он появился среди этой устремившейся к нему толпы с непокрытой головой, производило необычное впечатление. Если бы он был в соломенной священнической шляпе с черной лентой, было бы совсем другое, что-то обыкновенное.

Митенька Воейков, захваченный общим чувством, но из безотчетного стыда перед кем-то, — кто как будто наблюдал за ним, — не могший разделить этого чувства толпы, невольно остался совершенно один в стороне и подумал опять с чувством того же внутреннего страха, что о. Георгий, увидев его одного, поймет, что он неверующий.

Но скоро он почувствовал, что страх его напрасен.

В лице о. Георгия, правда, было какое-то суровое выражение, получавшееся, вероятно, от сжатых бровей и опущенных вниз глаз. Но когда он вдруг поднимал глаза, то они были такие открытые и ясные, что перед ними страшно было бы скрыть и не страшно рассказать все.

Выслушивая на ходу и давая лобызать свою руку, он ни на минуту не останавливался, медленно и упорно шел к раскрытым дверям храма среди тесной толпы. И в этом упорстве чувствовалась непреклонная воля, которая бессознательно для себя раздвигала толпу, и никто бы из нее не решился остановить его.

Он с одинаковым вниманием и терпением выслушивал старушку, говорившую ему, что у нее куры дохнут, и барыню, искавшую утоления душевной тревоги. Взгляд его был спокоен, ко всем серьезно-внимателен.

Иногда он отводил глаза от говорившего, ничего ему не сказав, иногда вдруг неожиданно обращался через головы других к какому-нибудь человеку и отдельно благословлял его.

И это как-то особенно действовало на толпу: она невольно раздавалась и пропускала к о. Георгию того человека, на котором он остановил свое внимание.

Иногда, выслушав, он клал свою большую белую руку на голову говорившего и проходил дальше, ничего ему не сказав.

Точно он собирал в себя все эти просьбы и муки душевные, знал, что этому надлежит быть, и потому так мало говорил.

И все шел, медленно подвигаясь вперед, слегка склонив голову, выслушивал одного, благословлял в то же время другого. И только изредка он поднимал голову вверх, и глаза его, минуя обращенные к нему со всех сторон взгляды, на секунду останавливались на синеющем крае далекого неба. И в них было какое-то вечное спокойствие и тяжелое бремя что-то познавшего человека, которому судьба дала в руки сотни этих слабых и больных душ, грехи и нужды которых он уже знал прежде, чем ему начинали рассказывать о них.

Он поражал людей не суровостью, а своим спокойствием и открытым ясным взглядом своих глаз, встречаясь с которыми каждый чувствовал растерянность и точно боязнь, что сейчас откроется все его тайное.

Отец Георгий вошел по ступенькам в храм. Часть народа бросилась еще раньше вперед него в раскрытые двери; остальные, окружив его тесной толпой, спираясь в дверях и нажимая друг на друга, проходили, спеша занять ближние места.

Черная высокая фигура о. Георгия скрылась за медленно и беззвучно притворившейся узкой боковой дверью алтаря. И в церкви стало тихо, как бывает перед исповедью, когда народ собирается молча, без молитвы, не видно зажженных свечей, на пустом клиросе — молчание, и все, выбирая места, осторожно пробираются через толпу.

На середине церкви, ближе к царским вратам, стала женщина, прислонив к своему плечу не перестававшую рыдать девушку, на которую все обращали внимание, выглядывая из-за спин передних с любопытно-тревожными лицами, и шептались между собой.

Около стены, вдали, стояла девушка с неподвижно устремленным перед собой взглядом, выражавшим все то же страдание и сдерживаемую муку.

В дверях жался оборванец, не решаясь, очевидно, пойти в церковь.

Перед царскими вратами, посредине каменного пола, стоял аналой с раскрытой священной книгой. Дамы с зонтиками поместились несколько впереди, ближе к аналою и в стороне от всех, как бы молчаливо признававших их право на это, благодаря отличным от всей толпы их барским костюмам.

Вдруг по толпе пробежал легкий шорох: она затихла и подобралась…

Из той же узкой боковой двери с нарисованным на ней архангелом вышел о. Георгий в старенькой, короткой по его росту эпитрахили. Говорили, что эта та самая эпитрахиль, которую надел на него другой прославленный угодник, завещавший ему свою благодать духа. И взгляды всех невольно приковались к этой истершейся потемневшей золотой парче.

Он подошел к аналою и, не молясь, долго стоял неподвижно, опустив руки и устремив взгляд выше закрытых и завешенных царских врат. Потом вдруг послышался голос, странно непохожий ни на молитву, ни на возглас священника. Такой голос бывает у человека, глубоко поглощенного одним чувством, которое он высказывает самому себе, когда вблизи никого нет.

Некоторые даже оглянулись, думая, что это сказал кто-нибудь другой.

— Кому расскажу печаль мою? Кому с открытым сердцем раскрою душу мою? Тебе, боже вечный… ибо ты видишь все. Ибо ты знаешь все… — говорил среди окаменевшей тишины странно тихий, сосредоточенный голос. Точно он был совершенно один в храме, и устремленные кверху глаза его видели невидимое для других существо, которое являло себя только его глазам.

— Господи!.. — продолжал тот же тихий, сосредоточенно ушедший в себя голос, — видишь их, видишь народ твой — нищий и убогий, но ищущий тебя и путей твоих. К тебе пришли… не оставь их, слабых, без помощи, не покинь, ибо разбредутся, как овцы. Ты даровал мне, слабому, силу; сподобил меня, недостойного, познать безмерную вечность миров твоих и краткую тленность земного. Приобщи же и их, господи, к вечности твоей, да прозреют. Ибо страждут потому, что слепы и не открыты еще души их.

И эта, проникающая против воли в душу, просьба, обращаемая к кому-то невидимому, производила странное, почти страшное впечатление.

Девушка так же в голос рыдала сзади о. Георгия. Вдруг она взвизгнула и, упав на спину, стала биться и выть. В церкви произошло замешательство. Ближе стоявшие с испугом отшатнулись и перешли на другое место, с выражением животного брезгливого страха оглядываясь на залитое слезами, запрокинутое на полу лицо. Дальние заглядывали через плечи передних, чтобы увидеть, что произошло.

И только высокая темная фигура о. Георгия была в том же положении неподвижности и сосредоточенной устремленности, как будто то, что произошло позади, не имело для него никакого значения.

Потом он взял лампаду от иконы и, макая кисточку в масло, обходил всех. И, говоря: