В комнате было полутемно. Из окна потянул свежий ночной ветерок. Графиня Юлия молча встала и закрыла окно. Потом опять открыла.
— Лучше сядем сюда, — сказала она. И они пересели дальше от окна на большой низкий диван, стоявший в глубине за цветами.
— Ну, вот вы, отрицая всякую зависимость от высшего, подчинили свою волю себе, и разве вы счастливы? — спросила графиня Юлия.
Митенька молчал.
Она, как бы желая заглянуть ему в глаза, в полумраке наклонилась и несколько секунд ждала ответа, оставаясь близко от него.
— Зачем об этом говорить! Разве кто-нибудь может сказать про себя, что он нашел в своей жизни счастье? — ответил Митенька.
Графиня Юлия вздохнула, отклонилась от Митеньки и, закинув голову назад, прислонилась к спинке дивана, глядя молча в потемневший сад.
Думала ли она о его словах, о нем самом или о своей жизни, только когда Митенька встал, — сам не зная почему выбрав именно этот момент для отъезда, — молодая женщина, как бы очнувшись от задумчивости, подала ему руку, но с тем, чтобы проститься, — она слабо и робко потянула его к дивану, чтобы он сел, и сказала:
— Побудьте еще со мной…
Помолчав несколько времени, она сказала:
— В нашей с вами судьбе есть некоторое сходство: вы встречались с дурными женщинами, которые неспособны глубоко видеть в мужской чистой душе. А моя жизнь сложилась так плохо оттого, что все мужчины во мне слишком чувствовали женщину… и это привлекало дурных мужчин.
Они долго сидели в полумраке. Иногда молчали. Иногда графиня Юлия повертывалась к Митеньке с каким-нибудь вопросом. Ему приходила мысль, замечает она или не замечает, что они сидят так близко друг к другу, что плечи и бока их почти соприкасаются.
— Какое чувство духовной свободы, легкости и необыкновенной высшей близости испытываешь, когда говоришь с женщиной без всякой мысли о том, что перед тобой женщина. Когда прикасаешься только к ее скрытой от всех душе и совершенно не думаешь о ее теле, — сказал Митенька.
Он опять сам не знал, зачем он это сказал, но инстинктивно чувствовал, что на молодую женщину это должно было произвести действие, обратное тому, о котором он говорил словами.
— Я рада, что вы так чувствуете… — сказала графиня Юлия после минуты молчания спокойно и как бы отчужденно.
Митенька не знал, что ему нужно делать, и у него мелькнула испуганная мысль, что она обиделась и потеряет к нему интерес. Поэтому он, найдя ее маленькую горячую руку, тихонько ласково сжал ее и робко заглянул ей в полумраке в глаза. Она на основании его слов могла принять это за дружеское прикосновение, или за тихую мужскую ласку, в зависимости от того, как бы ей захотелось.
Графиня Юлия не отняла руки, она перевела на Митеньку взгляд и долго смотрела ему в глаза.
— Я рада, что не ошиблась в вас, — проговорила она, видимо отвечая на его слова, а не на пожатие руки, и прибавила с внезапным порывом нежности и сожаления:
— Как бы я хотела помочь вам осветить вашу темную, гордую душу (а темная она от неверия и гордости).
Она сама взяла его руку и положила к себе на колени, теплоту и округлость которых Митенька против воли ощущал сквозь платье, — и тихо, нежно гладила его руку, как будто его слова, из которых было видно, что он далек от мысли о ней как о женщине, и материнский оттенок ее собственных слов давали ей полное право и свободу делать это.
— Трудно, трудно смирить свою душу, отказаться от жизненных радостей, от красоты, от своей воли. Наши души ищут светлого, а тело… совсем другого. И как его убедить, это тело, что земные радости темны и потому всегда греховны.
— Я понял это теперь, когда побыл около вас. Понял, что все те отношения, какие у меня были с женщинами, они ни к чему другому не приводили, кроме духовной тяжести, тупости и отвращения к себе, к своей животности.
Он рассказал ей, умолчав об именах, про свои отношения, как самые реальные, к Татьяне, к Мариэтт, к Ольге Петровне и даже к Ирине, мысленно допустив, что все равно они могли бы быть тоже реальными, если бы он проявил больше решительности.
Митенька не выбирал наиболее деликатных слов, даже нарочно употреблял более резкие, беспощадно обнажающие вожделение плоти, но чувствовал, что в этом освещении он может употреблять такие слова и говорить о таких вещах, о которых никто другой не мог бы говорить с женщиной, отрекшейся от мира. Для него была необъяснимо приятна мысль, что он может говорить с ней о самых интимных вещах и даже держать свою руку на ее теплых круглых коленях.
Графиня почему-то сняла свою руку с его руки, не обращалась к нему во время его рассказа с прежней открытой материнской нежностью, но как-то вдруг примолкла и затихла.
И он не знал, снять ему свою руку с ее колена или нет.
Митенька перестал говорить.
— Вы меня презираете теперь, — сказал он, стараясь виновато заглянуть в глаза молодой женщине и от этого движения как бы невольно опираясь на ее колено рукой. Но он чувствовал, что она не презирает его, и потому сказал это. Так как графиня некоторое время молчала, он вздохнул и закрыл лицо руками.
Графиня тихо его позвала. Он не отозвался. Тогда она тихо дотронулась до его руки, как бы желая отнять ее от лица.
— Вы такой молодой и уже так много испытали эту сторону жизни. А между тем вы совсем не такой, и вам не нужно этого, не нужно! — с порывом сказала графиня, и ее рука нежно, успокоительно гладила его волосы, проводя по ним взад и вперед, как будто она ощущала прелесть этих волос, к которым она могла прикасаться на основании чистоты их отношений.
На летнем ночном небе, видном в большие высокие окна, мерцали и горели редкие звезды, и виднелись темной сплошной стеной вершины лип парка, освещенные беглым, едва заметным светом невидного в окно молодого месяца.
— А как все прекрасно… как все зовет нас туда, от земли и от всего, что на ней… — тихо сказала графиня Юлия. — В вас есть тонкая женственная душа, несмотря на все, через что вы прошли, а главное, есть невинность сердца и непосредственность.
Митенька почему-то повернулся и уткнулся головой в диван за ее спиной. При последних словах графини о его невинности и непосредственности он упрямо затряс отрицательно головой. Он редко и глубоко дышал за ее спиной, и ему почему-то хотелось, чтобы она почувствовала, какое у него горячее дыхание.
— Нет, есть! — сказала графиня, отвечая на его отрицательный безнадежный жест. — У вас сердце ребенка, я это чувствую, потому что моя душа не боится вас, и мне с вами очень хорошо, — тихо прибавила она.
Митенька, в ответ на ее слова, не поднимая головы с дивана, взял руку графини, нежно погладил, как бы этим жестом выражая, что признателен ей за ее снисходительность, но что он есть то, что он есть, т. е. со своей мерзостью, которую он в порыве открыл ей, и теперь, может быть, сам раскаивается в этом.
Молодая женщина повернулась к нему и, не отнимая руки, смотрела на него.
Митенька несколько раз вставал, прощался. Она не останавливала его, но у нее еще находился какой-нибудь забытый ею вопрос, и он, уже поцеловавши ее руку с тем, чтобы ехать, опять присаживался на край дивана. У обоих так много вдруг оказывалось непереговоренным, что встать и уехать было невозможно.
А потом они ужинали вдвоем.
Ехать было уже поздно, и Митенька остался ночевать. Графиня, зажегши свечу, проводила Митеньку по коридору до отведенной ему комнаты, где стояла открытая постель с зажженной свечой на камине. Заглянув с порога, как бы желая убедиться, все ли в порядке, она остановилась, подняв глаза на Митеньку.
И одну секунду смотрела на него, стоя перед ним с побледневшим, очевидно от долгого сиденья, лицом, в своем черном платье, с длинной ниткой черных костяных шариков, похожих на четки, накинутых на шею.
Потом, как-то торопливо простившись с ним, быстро пошла по коридору.
Митенька прислонился головой к притолоке и смотрел ей вслед, сосредоточив всю силу желания на том, чтобы она оглянулась. Черная фигура молодой женщины скрылась за поворотом коридора.