XLII
А между тем свободная и непонятная душа Валентина, вернувшись в круг приятелей и в привычную для последнего лета обстановку, всех поставила на ноги.
Друзья, встретив его по возвращении, думали, что теперь он уже надолго останется с ними. Но Валентин сказал, что у него есть предчувствие, что он скоро, может быть раньше, чем все ожидают, исчезнет опять.
Так как время исчезновения его было неизвестно даже самому Валентину, то пили с ним чуть ли не каждый день, чтобы не оставить без проводов своего лучшего друга на случай его внезапного отъезда.
И когда после вспоминали об этом месяце, в особенности когда пришло то, чего не ждали, о чем никогда не думали, то все говорили, что еще никогда не было такого бесшабашного лета. И не знали, сожалеть об этом или, вспоминая, радоваться, что не прозевали последнего своего года и провели его по-настоящему.
И правда, благодаря Валентину все точно махнули на все рукой. Никто почти ничего не делал, а ездили, пили, спорили, наслаждались безграничностью русских просторов и ни о чем не думали.
Валентин по обыкновению сумел внушить всем, что все пройдет: подстерегающая всех могила подведет конечный итог всем нашим делам и огорчениям; поэтому уж лучше провести отпущенные нам сроки со всей широтой русской души.
А если для кого придут дни великой тоски и скорби, по крайней мере, ему будет о чем вспомнить. И действительно, все так проводили отпущенные им сроки, в особенности под конец, что Владимиру дома было торжественно заявлено перед иконой о лишении его отцовского благословения, если он не опомнится.
Федюков уже боялся показываться к себе в усадьбу и скитался в промежутках по окрестным имениям, ожидая случая, который благополучно втолкнет его под гостеприимный домашний кров и освободит от сверхъестественной затягивающей компании Валентина и его друзей. Но случай не освобождал и не вталкивал. И потому он остальное время проводил у баронессы Нины, которая была с ним грустно-нежна, как мать с неудачным, несчастливым ребенком, в несчастии которого она чувствует и долю своей вины.
Обычно никто из этой теплой компании ничего не помнил — где они ездили, где бывали. Только смутно проносились перед ними солнечные закаты, восходы, лесные опушки да ночной костер на берегу реки. И Валентин уже не знал, перед кем ему извиняться, кого из соседей он побеспокоил поздно ночью или рано поутру.
Возили иногда куда-нибудь с собой дам — Ольгу Петровну, баронессу Нину, Елену и Кэт, которая, несмотря на свою молодость, особенно понравилась Валентину.
И, когда Валентин много выпивал, он иногда говорил, держа стакан в руке:
— Хороша еще жизнь на земле! А если она раздвинет рамки шире, это будет еще лучше… Друзья мои! не дано человеку жить вечность, но чувствовать ее дано. И, когда человек чувствует вечность, тогда все хорошо, он возвращается к тому, откуда пришел.
Если во время пирушки кто-нибудь из женщин замечал, что пора ехать, ночь подходит, Валентин говорил:
— Куда ехать и зачем ехать?… Если кончился день и приходит ночь, встретим ее с полными стаканами. Нужно спешить только тогда, когда плохо, и не нужно спешить, когда хорошо. Впрочем, плохого вообще нет, — добавлял он.
Что же касается вечности, то Владимир, кажется, на свой вкус почувствовал ее, так как окончательно махнул рукой на родительское благословение и всех своих коров; таскал из города кульки, наскоро разыскивал местечки на природе и метался с бутылками, шашлыком, так как отдавался этому со всей страстью.
Иногда после пятнадцатой рюмки, размахнув рукой и стоя над ковром со стаканом в руке, он кричал:
— Распахнулась душа! Эх, необъятная моя! Спасибо тебе, Валентин! Душу, брат, почувствовал и полюбил всех, черт вас возьми.
— Коров-то забыл своих? — говорил Валентин.
— Забыл, брат.
— И не жалеешь?
— Что их жалеть, когда для меня теперь все… изъясняться я не умею, но ты душу мою, Валентин, понимаешь? Понимаешь, что я все могу сделать?
— Как же не понимать, — спокойно отвечал Валентин. — Как о коровах перестал думать, так человеком стал.
— Вот именно, Валентин, человеком!
Баронесса Нина сначала испуганно оглядывалась, когда ей приходилось быть в обществе Валентина. Но потом присмотрелась к нему и успокоилась. И когда Валентин что-нибудь говорил и рассеянно клал ей руку на плечо, она взглядывала на него с серьезной доверчивостью ребенка и смотрела на лица других, как бы по их отражениям воспринимая то, что говорил Валентин.
Иногда всей ватагой заезжали куда-нибудь в знакомую усадьбу; на большой террасе, выходящей в сад, накрывался стол, и до самого рассвета светились огни сквозь густую зелень дикого винограда.
— Последние дни я здесь, последние, друзья! — говорил Валентин, допив до лирического тона. — А там я исчезну для вас, быть может, навсегда, вы же все останетесь здесь…
— У догорающих очагов, Валентин, — прерывал, вскочив, Авенир.
— У догорающих… — повторял Валентин, — а я дальше, дальше… в бесконечность.
— Ты — человек будущего, Валентин! — возбужденно восклицал Федюков.
— Истинный человек будущего, — говорил Валентин, не взглянув на Федюкова.
И когда кто-нибудь из более трезвых людей спрашивал у членов этой компании, чего это ради они все перебесились так, то каждый спокойно говорил:
— Провожаем Валентина.
— Все еще на Урал?
— Неизвестно. Теперь, вероятно, дальше.
— Может быть, в последний раз нынче пьем, а завтра не увидим его больше. Эх! вот за кого в огонь и в воду. Да что вы понимаете! — кричал вдруг Владимир обиженно, если он был в соответствующем состоянии. — Не понимаете вы этого человека, и никто его никогда не поймет, и черт с вами!
Если женщины мало пили, Валентин говорил:
— Может быть, последний день вы со мной. Я исчезну, и тогда вы опять вернетесь к лямке своей повседневной жизни. А сейчас вы должны жить вместе со мной одной этой жизнью. — Причем он по своему обыкновению широко поводил рукой, захватывая этим движением спавшую в ночном покое землю и далекое звездное небо.
XLIII
Когда подошел день рождения Александра Павловича, то все нагрянули к нему.
Дам решили не брать, так как Авенир с Федюковым теряли на охоте всякий рассудок и могли всех поставить в неловкое положение. Хотя Валентин и говорил, что ничего, пусть привыкают, потому что в будущем, может быть, и не к тому придется привыкнуть.
Александр Павлович накануне с самого утра переливал бутылки у окна, смотрел их на свет, прищурив один глаз, потом наливал рюмочку, чтобы попробовать, и, сморщившись, щелкал пальцем и говорил сам себе:
— В самый раз.
Вся его маленькая подвижная фигурка с большими висячими усами, которые он при обдумывании чего-нибудь машинально завивал на палец, дышала энергией и удовольствием любителя, готовившегося не ударить лицом в грязь.
В маленькой комнате рядом с передней, где стояла стеклянная горка с посудой и медный умывальник с тазом за дверью, помещался главный склад настоек. Сюда все сносилось и ставилось на стол, покрытый клеенкой.
В погребе, на земляном полу, стояли вынесенные пока сюда блюда с заливным поросенком. Соты свежевырезанного меда тоже спрятались здесь в деревянной миске, чтобы не растеклись раньше времени.
А в каменном углублении темнели бутылки и бутыли с крепким игристым медом, который, по словам хозяина, валил человека с ног после одной бутылки.
Приготовив все это, он вечером занялся и самой сутью дела: сборами на охоту. В зальце на круглом столе были насыпаны аккуратными кучками порох, дробь и патроны. Картонные, с медными донышками ружейные гильзы насыпались порохом, забивались картонными пыжами и ставились в ряд по столу.
Стволы ружья промывались теплой водой и смазывались тончайшим маслом. И Александр Павлович, сбросив свою венгерку, с засученными рукавами рубашки стоял против окна среди разбросанных по полу тряпок, щеток и прочих принадлежностей; подняв отнятые от ложа стволы, смотрел в дырочки их на свет, проверяя чистоту стенок. Потом, сказавши — «ладно», повернулся на каблуке, ища глазами ложе, приладил к нему стволы и, хлопнув по ружью ладонью в знак своего удовольствия и окончания дела, аккуратно поставил его в угол около печки.