XLIV
Приехали на хутор.
Проголодавшиеся гости, освободившись от охотничьих сумок, ружей, оттянувших все плечи, переменив тяжелые мокрые сапоги на сухие, чувствовали себя так, как будто они прибыли сюда после далекого путешествия, где были под дождем, не чаяли, как добраться, обсушиться, — вот наконец в тепле, в сухой одежде, приятно облегчающей освеженное тело, сидят и ждут, когда подадут есть.
Стол уже накрыли, и разной формы бутылки уже расставлялись на белой скатерти, дразня аппетит проголодавшихся охотников.
День оставался таким же сереньким, было прохладно, тихо, лес стоял неподвижно. И это еще больше разжигало аппетит и желание пропустить для согревания рюмочку рябиновой, чтобы она теплом заструилась по жилам.
— Петруша, садись сюда, — сказал Валентин, набрав складки на лбу и оглядывая стол с закусками и винами, и сел по своему обыкновению там, где бутылки стояли наиболее густо.
Все уселись, и пошло то, что бывало всякий раз, но с разными оттенками, как говорил сияющий и улыбающийся новорожденный. И правда, сегодня был какой-то особенный оттенок. И аппетит у гостей был особенный.
— А ведь верно, Александр Павлович, вы умно поступили, — сказал Авенир, подняв на вилку кусок заливного поросенка.
Александр Павлович, тоже занявшийся было в промежутке угощения поросенком, удивленно поднял голову.
— Верно, — повторил Авенир, — не надо было около болота закусывать.
— Все бы пропало, — подтвердил Федюков, работая ножом. Он сидел в штанах Александра Павловича, которые ему были узки и коротки, и жадно ел.
Программа выполнялась обычным порядком. Не было обойдено ни одного блюда, ни одной бутылки. Пили за здоровье новорожденного и всех присутствующих, не забыли выпить за хозяйку, которая прячась выглядывала из маленькой комнатки и, когда услышала, что о ней говорят, закрывшись фартучком, убежала в кухню. И все невольно посмотрели на дверь, за которой скрылась ее стройная, немного полная фигура с белой шеей, в красном сарафане.
— Проклятый строй! — сказал Федюков. — Редко увидишь счастливого, незаеденного средой и произволом человека.
— Почему русский человек любит пить? — сказал Авенир. — Потому что у него только тут душа развертывается.
— И забывает весь произвол абсолютизма, — подсказал Федюков.
— И забывает весь произвол абсолютизма, — повторил Авенир. — Но нас не смиришь и не согнешь никаким абсолютизмом.
— И не удовлетворишь ничем, — подсказал опять Федюков.
— И не удовлетворишь. Мы не успокоимся. Никогда не успокоимся! — сказал Авенир, подняв вверх руку и грозясь пальцем. — Дай нам самый лучший строй, при котором другие раскисли бы от благодарности, а мы его еще, может быть, не примем, потому что у нас предела нет!
— Верно, и предела нет, и не согнешь, и не примем! — крикнул Федюков. — Если в действительности жизни подчинимся благодаря обстоятельствам и среде, зато в принципе — никогда.
Александр Павлович, придав своему лицу внимательно-серьезный вид, едва поспевал оглядываться то на Авенира, то на Федюкова.
— Вот насчет души вы хорошо очень сказали, — вежливо заметил он, обращаясь к Авениру, — что она развертывается у русского человека, когда он пьет.
— Да, — сказал Авенир. — Вот возьмите вы Федюкова, к нему к трезвому подойти нельзя: всех презирает, ни с кем не согласен, и нытья не оберешься, одним словом, — скотина. А сейчас настоящий человек — с бунтом и с огнем.
Федюков хотел было обидеться, но раздумал.
— Я мрачен оттого, что не могу принять настоящего и давящей меня среды, — сказал он. — А когда выпью, то забываю все… И черт с ней, со средой.
— Верно! — сказал Авенир. — Душа, брат, важнее всякой среды.
После обеда, который незаметно перешел в ужин и закончился на террасе, пили мед, тот самый, который с одной бутылки валил с ног самого крепкого человека.
Но Петруша, подсев к бутылкам, один выпил их целых три и не свалился.
Потом увидели, что сотовый мед весь съеден. Александр Павлович, с кем-то споря и доказывая, что тут никакого затруднения нет, хотя никто ничего ему не говорил, взял сетку и пошел к ульям, несмотря на то, что была уже ночь. С ним отправился Петруша и, не надевая ни сетки, ни перчаток, приволок целую миску душистых сот.
На нетвердый вопрос Валентина, не искусали ли его пчелы, он посмотрел несколько тупо на свои руки и сказал:
— Кто ее знает, как будто не кусали.
В двенадцать часов ночи, когда уже перебрались опять в дом, Валентин вынул из кармана револьвер и спокойно, серьезно начал выпускать пулю за пулей через голову Федюкова. Тот едва успел нырнуть под стол. Это показывало, что Валентин поднялся до своего высшего градуса, далеко превышающего потребность в философских разговорах.
Всем это очень понравилось.
Авенир, уйдя за перегородку, совершенно не обращая внимания на сыпавшиеся в том направлении выстрелы, принес из кармана пальто плохонький, тульской работы, револьвер. Он утверждал, что у этого револьвера необыкновенный бой благодаря особенной простоте устройства без всяких закавычек и красоты.
Но, когда он стал стрелять в дубовую стену, то после первого же его выстрела сидевший рядом с ним Федюков испуганно хватился за голову: пули из этого револьвера шлепались плашмя в стену и отскакивали назад.
— Это в сук попадает, — сказал Авенир и нацелился в сосновую потемневшую перегородку. Тонкую дощатую перегородку пробило с каким-то необыкновенным звоном.
— Вот! — крикнул Авенир, потрясая револьвером. — С этим на медведя пойду. А звук-то какой!
Федюков тоже выстрелил в перегородку из своего револьвера, и у него получился такой же мелодичный звук, сопровождаемый как бы каким-то звоном.
А потом Катерина пошла в горку за чайной посудой и увидела, что в ней выбиты все стекла и переколочены стаканы.
— Вот тебе и звук!.. — сказал хозяин. Но сейчас же подмигнул, сказав, что дело не пропало, а для настоящего праздника это даже подходит, и послал Катерину в кладовую за новыми стаканами.
Дальше пошло еще веселей. Но что там было, в подробностях этого почти никто не помнил. Помнили только, как в тумане, что Федюков, исповедуясь кому-то в стороне, сел на стул, на котором стоял мед, что в саду кто-то стрелял из ружья в стену дома, а Петруша порывался кому-то размозжить табуреткой голову.
Но все кончилось благополучно: штаны Федюкову еще раз переменили, Петрушу общими усилиями удержали сзади за руки, и потом, вспоминая, говорили, что такой охоты давно уж не было.
XLV
Митенька Воейков еще продолжал борьбу за свое направление жизни. Но это было уже так трудно, что ничтожное внешнее событие могло вытолкнуть его из колеи и опрокинуть всю его жизнь, как опрокидывались и предыдущие. Больше всего он боялся приезда Валентина. Он слышал, что Валентин вернулся из Петербурга.
У Митеньки создалась ясная решимость дать отпор всяким посягательствам Валентина на его волю.
И вот, когда он однажды сидел и раздумывал таким образом, подъехал Валентин.
У Митеньки замерло, потом сильно забилось сердце, как всегда перед решительным объяснением. А решительное объяснение должно было последовать. Валентин, наверное, с первого же слова скажет: «Ты что ж это засел опять?» Митенька, конечно, ответит в том смысле, что если засел — значит, на то имеются основания.
— Какие основания? — скажет Валентин.
— Основания, в которых я никому не обязан отдавать отчета, — ответит Митенька.
Против ожидания никакого решительного объяснения не последовало. Митенька нарочно встретил было Валентина очень сдержанно, почти сухо, чтобы не размякнуть и не поддаться ему. Но Валентин даже не обратил внимания и, кажется, не заметил ни его сдержанности, ни сухости. Он только мимоходом спросил:
— Нездоров, что ли?
— Нет, ничего… — отвечал Митенька.
— Давно тебя не видал, — сказал Валентин, — ты что работаешь, что ли?