Вдруг он вспомнил, что у него припасены деньги на похороны, показал Аксинье, и, когда она пересчитывала, он пальцем слабеющей руки указывал на разложенные на столе кучки меди и распределял, сколько нужно на рытье могилы, сколько на погребение.
Потом сказал, чтобы псалтирь по нем читал Степан, потому что у него душа хорошая и голос тихий.
Тихон попросил помыть его и, когда надел в последний раз чистую рубаху, то весь как-то просветлел. Он сидел на лавке и в то время, как Аксинья, отвернув голову, застегивала на нем, как на ребенке, ворот рубахи, он рассматривал свои большие промывшиеся руки, точно находил в них что-то новое, и все одергивал на себе рубаху.
Все, узнав, что дедушка Тихон умирает, собрались в избу и, окружив его, молча, однообразно, любопытными глазами смотрели, как его убирали.
— Умираешь, дедушка Тихон? — спросил Степан.
Тихон поднял на звук голоса слабую голову и, не отвечая, переводил побелевшие, потухающие глаза с одного лица на другое.
— Помираешь, говорю? — повторил Степан громче, как глухому, нагибаясь к Тихону.
— Да… — сказал Тихон, найдя глазами лицо Степана.
— Ну, прощай дедушка Тихон, иди на спокой, — сказал Степан, низко поклонившись ему, так что свесилась наперед его волосы.
Тихон молча и слабо смотрел в нагнувшуюся перед ним макушку Степана. Потом невнятно, сквозь не вполне раскрывшиеся губы, сказал:
— Христос…
Очевидно, он хотел сказать: «Христос с вами».
Перед самой смертью он попросил вывести его, чтобы посмотреть на солнце. Когда его вывели под руки Захар и кузнец, он, стоя в дверях, весь белый, чистый, седой, с разутыми ногами, смотрел в последний раз на солнце.
Мирно синели глубокие вечерние небеса, летали над колокольней с вечерним писком стрижи, стояли неподвижно в ограде деревья, освещенные последними лучами солнца.
Тихон посмотрел на церковь, на небо и, взглянув еще раз на солнце, сказал:
— Будет…
И пошел ложиться под святые на вечный покой.
Когда он лежал уже с закрытыми впавшими глазами, рука его зашевелилась, как будто он делал ею знаки, чтобы подошли к нему.
Аксинья подошла и приникла ухом к самому его рту.
— Под большой березой… — тихо прошептали его губы. Аксинья догадалась, что он напоминает ей, чтобы она не забыла, где его положить.
А потом Тихон умер.
В избе стало тихо. И все подходили и, перекрестившись, прикладывались к нему, как к святому.
Зажглись свечи. Раскрылась на аналое священная книга, и люди стояли кругом тихие и задумчивые.
А на дворе заходило солнце, гасли постепенно небеса, на которые покойный Тихон смотрел со своего порога в продолжение девяноста лет, и над церковью все так же летали стрижи.
Уже погасла заря и начали в небе зажигаться ранние звезды, а никто еще не спал. Приходили с дальних слобод проститься с Тихоном и сначала заглядывали с улицы в маленькое окошечко над земляной завалинкой, на которой вечерами подолгу сиживал Тихон, провожая глазами солнце.
В избе виднелись на столе белые покрывала смерти, кротко мерцали свечи, и Тихон лежал, строгий и мягкий, в величавом спокойствии. И слышались священные слова, которые читал тихий, как будто ласковый голос Степана.
Все долго сидели молча. Небеса гасли все больше, и теплый летний сумрак спускался на землю. Слышнее доносились вечерние затихающие звуки по заре, виднее и ярче горели в избе около Тихона свечи.
— Вот и помер… — сказал кто-то, вздохнув.
Все долго молчали.
— Так и не дожил дедушка Тихон ни до хороших мест, ни до вольной земли, — сказал Фома Короткий.
— Где родился, там и помер… За всю жизнь отсюда никуда не уходил.
Вышла хлопотавшая все время в избе старушка Аксинья и, прижимая уголок черненького платочка к старческим глазам, заплакала о том, что не померла вместе со своим стариком, а осталась после него жить, что, видно, ее земля не принимает и господь-батюшка видеть перед лицом своим душу ее не хочет.
— Да помрешь, бог даст, — говорил, утешая ее, кровельщик. — Чужого веку не заживешь, а что тебе положено, то и отбудешь. Так-то…
И начал набивать трубочку, сидя около Аксиньи на бревне.
— По крайности вот приготовила его, на могилку походишь, посмотришь за ней, помянешь, когда полагается, а что ж хорошего, кабы вместе-то померли?
— А за моей могилкой кто посмотрит? — говорила, плача, старушка.
— Ну, я посмотрю… — сказал кровельщик. — Смерть уж такое дело… все туда пойдем.
И он стал смотреть вдаль, насасывая трубочку, придавив огонь в ней большим пальцем.
Голоса звучали тихо, точно боялись нарушить тишину около места вечного упокоения старичка Тихона.
Ночь уже спускалась на землю. Над селом всходил из-за конопляников красный месяц, а народ все еще сидел перед избой. Потом стали расходиться. Оставались только старушки на всю ночь при покойнике да Степан, читавший псалтирь.
— Убрался дедушка Тихон, к чему бы это?… — сказал кто-то в раздумье, уходя.
Полный месяц поднялся уже высоко над церковью. Деревья около изб стояли неподвижно, бросая от себя черную тень на дорогу. И в воздухе было так тихо, что свечи горели у раскрытого окошечка, не колеблясь.
А когда Тихона хоронили, то положили его в густом заросшем углу кладбища под большой белой березой…
L
События на Балканском полуострове развивались стремительно. Для всех кругов, близких к политике, была ясна неизбежность общеевропейской катастрофы.
Австрия не приостановила мобилизацию и просьбу о продлении срока ноты истолковала как желание противника оттянуть время, чтобы успеть подготовиться. Хотя заявила, что она не преследует захватнических целей, а хочет только обезопасить себя.
Россия в виду австрийской мобилизации сочла необходимым сначала объявить частичную мобилизацию, заявив, что она отнюдь не преследует захватнических целей, а прибегла к этой мере лишь в видах собственной безопасности. Причем о предпринимаемых Россией мерах было доведено до сведения германского правительства с объяснением, что они являются последствием австрийских вооружений и отнюдь не направлены против Германии.
Ввиду этого Германия была уже вынуждена мобилизовать собственные военные силы.
Тем более что во Франции и в Англии происходили спешные приготовления к войне на тот случай, если будет угроза безопасности их союзникам и им самим.
Вся Европа лихорадочно готовилась к войне, но чем большее число государств захватывалось в этот вихрь международного столкновения, тем больше было надежды на мирный исход, потому что слишком страшной грозила быть катастрофа.
Военные специалисты говорили, что при том огромном масштабе, которого потребует эта война, ни одно государство не продержится больше двух месяцев, что идти на эту войну — значит идти на взаимное уничтожение, потому что все войны мира, бывшие ранее, даже война двенадцатого года, окажутся просто игрушками в сравнении с этой, если она разразится.
И даже когда раздались первые пушечные выстрелы, направленные на незащищенный Белград, и тревожным эхом отдались во всех концах мира, даже тогда, после первых мгновений некоторой озадаченности, военные и дипломатические круги говорили о возможности приостановки развития конфликта.
Все продолжали говорить и писать о том, что еще далеко не все потеряно, так как Германия заявила, что если Россия прекратит свои военные приготовления, то и она, Германия, прекратит их.
И Россия заявила, что согласна кончить все миром, если Австрия распустит свои войска.
Задержка была только в том, что Австрия не могла распустить своих войск, так как подверглась бы опасности со стороны России, продолжавшей оставаться вооруженной.
Каждая держава, видя у своих соперников нежелание прекратить вооружение, была права заподозрить с их стороны злой умысел; в самом деле: если бы не было злого умысла, то незачем было бы и противиться мирным предложениям.
Попав в этот круг, все европейские державы и их представители-дипломаты делали то, что узел затягивался все больше и больше.