— А приволье какое было, господи… леса, луга, озера.
— Про леса и говорить нечего, — кругом леса были дремучие, — теперь вязанки дров не наберешь, а прежде, бывало, целую десятину запалишь, горит себе, и никто внимания не обращает.
— Вот богатство-то было, господи, — вздохнул кто-то, — и куда все делось?
— Господь ее знает.
— А в лесу, бывало, орехи, ягода всякая, и речки глубокие, чистые. Как утром выйдешь, — кругом роса, вода свежая, синяя, а по обоим берегам лес — стоит себе на солнышке ровно стена.
— Рыбы небось много было? — спросил возбужденно кузнец.
— Рыбой все речки были набиты. Бывало, старики рассказывали, прямо возами гребли рыбу-то; как заведут, особливо когда икру мечет, — так полна сеть судаков, щук, лещей… И чем только ее не ловили. Бывало, плетнем перегородят речку да сетями обведут, она тут и есть — вся.
— Ах, мать честная! — сказал, сплюнув, кузнец.
— Пенькой хорошо рыбу морить, — сказал рыболов Афоня, торопливо оглянувшись на своего приятеля, длинного и молчаливого Сидора.
— Да, уж чем только ее не брали, и пенькой морили, отравой травили. Бывало, как навалят в омут пеньки осенью мочить, так она, матушка, и всплывает вся кверху пузом, ну скажи, — вся вода белая.
— И помногу брали? — спросил жадно кузнец.
— Возами прямо, всю до последнего пескаря вычищали.
— Вот благодать-то. Все это, можно сказать, господь посылал.
— Рано захватили, вот и попользовались.
— А теперь как провалились куда, — скорбно проговорил Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне и уныло смотревший куда-то в сторону.
— Может, чума была на ней? — спросил Фома Коротенький, стоя с палочкой и в своей вечной зимней шапке, посмотрев то на одного, то на другого. Он ни о чем не имел собственного мнения и всегда ответа на все ждал от других.
— Не слышно было как будто про чуму-то. От пароходов, говорят, рыба переводится.
— Нет, это уж так, сама по себе, — все на нет сходит.
— Да, переводятся хорошие места, — сказал Степан, кроткий мужичок с бородкой и в новеньких лапотках. У него болели глаза, и он все вытирал их сложенной в комочек тряпочкой.
— И до чего все смирное было. Бывало, на росу коров погонят в лес, — глядь, медведь в малиннике ходит. И ничего, посмотрит, посмотрит, крикнут на него: «Мишка, пошел прочь», — он завернется и пойдет себе.
— Слушался… Скажи на милость.
— А тетерьки эти и глухари, — прямо, бывало, как куры, сидят на елке, вытянут шею и смотрят вниз на тебя. Сердце радуется…
— Зайтить бы сбоку да палкой по всем шеям, чтоб зараз попало, — сказал солдат Андрюшка, сдвинув картуз на затылок, — на похлебку хватило бы.
— Тут на десять похлебок хватило бы.
— Их тоже сетями да силками ловили, — возами прямо.
— Как такие смирные-то, я б тебе их руками надушил незнамо сколько, — проговорил Андрюшка. — А теперь зайца какого-нибудь несчастного увидишь одного за целый месяц, — и тот как очумелый за версту от тебя летит.
— Дороги железные пошли, нет на них погибели, — вот и распугали все, ни одного глухого места не осталось. Теперь везде окаянные голые бугры какие-то, а прежде на том месте, где теперь левашевский да воейковский луга, дубы в два обхвата были.
— Ах, господи, господи, и куда же это подевалось-то все? — сказали мужики, невольно оглянувшись на голые пустые бугры, поросшие тощим дубовым кустарником.
— Вот так места были… — сказал кто-то, вздохнув.
— Да…
— Места-то и теперь есть, только не у нас, — крикнул откуда-то сзади Захар Кривой с нижней слободы.
Все как-то невольно посмотрели на усадьбы…
Солнце садилось за церковью, бросая красноватые лучи на золотой крест колокольни и на высокие верхушки тополей, росших в ограде. Звуки песен и голосов на заре доносились еще мягче. Запахло вечерней сыростью из лощины. И далекая спокойная гладь реки, и едва виднеющиеся в вечерней мгле дали постепенно гасли и заволакивались лиловатой дымкой.
— Эх, кабы на свежее местечко, — сказал кто-то, вздохнув.
— Куда-нибудь надо подаваться…
— Завиться бы куда-нибудь подальше…
Все замолчали. В настоящем было плохо, в будущем — еще хуже. Только и оставалось, что сидеть и мечтать о свежих местах или вспоминать о далеком невозвратимом прошлом, когда земля была обильная и сильная, а жизнь легкая и веселая. И все задумались об этом прошлом, о далекой седой старине.
Весенняя ночь незаметно спускалась на землю. Деревни со своими избами, овинами и ракитами погружались в сумрак. С лугов за рекой поднимался туман и низко стелился над озером. На обрыве еще играли в горелки, а мужики стали уже подниматься, натягивать на плечи кафтаны и расходиться по домам.
Перед избами кое-кто ужинал по-летнему, без огня. Около ракит стояли привязанные лошади и, опустив головы, лениво обмахивались хвостами от комаров, ожидая, когда после ужина выйдут, одевшись в шубенки, ребятишки и поедут в ночное за реку в последний день перед заказом лугов.
Уже деревни заснули, закрывались все двери в сенцы, и завернулись щеколды. Старики, почесываясь, стоя босиком, крестились перед иконами в переднем углу. Тени деревьев и гумен слились в теплом вечернем сумраке. Со стороны усадеб сильнее запахло цветом яблонь, а с обрыва все еще слышались голоса, смех и молодой веселый говор.
III
Среди изрезанных, тощих, покрытых рвами и промоинами мужицких полей расстилались просторные помещичьи поля с лесами и заливными лугами, с мельницами, усадьбами и рощами.
Разбросанные на необозримых пространствах усадьбы прятались в березовых рощах и липовых парках, облепленных грачиными гнездами. И когда какой-нибудь захудалый помещик, в тарантасе, на тройке разномастных лошадей, поднимался в гору по большой дороге и, защитив глаза от солнца, оглядывался назад, — в ярком утреннем солнце и синеющем тумане то там, то здесь виднелись блеснувшая стеклянная вышка, белые колонны дома сквозь зелень деревьев. А над рекой по обрыву спускалась уступами полуразвалившаяся ограда.
Большие усадьбы свободно раскидывались со своими службами, каменными строениями, парками где-нибудь на высоком месте, откуда через реку далеко, без конца виднелись заливные луга, распаханные поля и деревни. В этих усадьбах шумно и широко проводились все праздники, в больших с колоннами залах накрывались столы на пятьдесят и больше человек.
И бывало, зимними праздничными вечерами, когда румяная морозная заря гасла за опушенными инеем деревьями, а снежные поля холодно лиловели в тумане, к подъезду с колоннами подъезжали одни за другими сани тройками, с засыпанными морозной пылью шубами седоков. Длинный ряд окон по фасаду загорался ранними огнями и светился всю ночь до позднего зимнего рассвета, когда лошади гостей давно уже поданы и кучера, похлопывая рукавицей об рукавицу, прохаживались в теплых валенках около саней и поглядывали на верхние окна, где уже отражалась утренняя заря, холодно розовея в морозных узорах.
Бесчисленные гости пили, ели и веселились так, как нигде. А старички, глядя на танцующую молодежь, вспоминали свое время, когда жилось еще вольнее, еще шире. Вспоминали Москву с цыганами, с шумной жизнью ресторанов, загородных поездок зимой на тройках в ковровых санях, когда сквозь сизый морозный туман искрятся и мелькают замерзшие окна магазинов, а мелкий сухой снег летит в лицо из-под копыт и вьется, отблескивая огоньками.
Вспоминали и московскую масленицу, и блины, и тройки, и горячую, молодую хмельную любовь, от которой остались далекие, как легкий туман, нежные воспоминания.
И теперь еще в таких усадьбах, как Левашевых, Тутолминых, с их огромными старинными домами со старинным запахом в больших комнатах, пышно проводились все торжественные дни праздников, именин и рождений. Но прежде круглый год шел непрерывный праздник. В особенности начиная с осени, когда чуланы и кладовые набивались на зиму всякой снедью, вареньями, грибами и медом, всякими домашними маринадами и наливками.