Выбрать главу

И вот пришло, как раз извне, как он и представлял себе, то, что возродило его и наполнило безудержной радостью.

На этом фоне ему показались мелкими страдания Анны и Ирины. Мелкими и непонятными. Как они могут страдать и думать сейчас о чём-то своём! И отравляют ему жизнь, как будто он не любит их. Но он любит их обеих. Неужели женщина никогда не выйдет из узости, чтобы ответить своей широтой на широту его души? Неужели им никогда не дано почувствовать восторг безбрежности и упиться им?

У него голова кружилась при мысли о том, как теперь полетят вверх ногами всякие божеские и человеческие законы и установления, делавшие жизнь узкой, как тюрьма.

Запутанность в личной жизни вызывала у Глеба в этих случаях желание какой-то всеобщей катастрофы, которая выведет его из создавшегося положения.

И когда утром 1 марта он вышел из дома, то ощутил знакомое, приподнятое чувство при виде изменившихся тихих московских улиц. Всё говорило о том, что произошла какая-то огромная долгожданная катастрофа. Народ шёл не по тротуарам, как всегда, а по улицам, среди опустевших трамвайных путей, на которых не было движения. Часто проносились автомобили с вооружёнными солдатами, студентами, но эти автомобили не заставляли всех бросаться врассыпную по подворотням или испуганно прижиматься к стенам, их встречали с приподнятой радостью, криками «Ура» и маханием шапками и платками. Оттуда отвечали тем же «Ура» и таким же маханием.

Чем ближе к Тверской, тем больше было народа, тем чаще попадались проходившие отряды войск. Какой-то отряд шёл с красным знаменем. Это было так ново и необычно, что восторженные крики со всех сторон ещё более усилились. Одна река народа вливалась на Тверскую со стороны Моховой, другая — со стороны Охотного Ряда, но останавливалась, запруживаясь, так как вдоль Тверской стояли цепью рабочие и студенты, а особые распорядители в самом начале улицы, останавливая поток толпы, кричали:

— Товарищи, идите по тротуарам, не запруживайте улицы.

Глеб, чувствуя счастливую дрожь в спине и радостное нетерпение, с каким-то особенным удовольствием подчинялся этим распоряжениям, и видно было, что все подчиняются им с таким же растроганным чувством и даже как бы стараются иметь случай услышать совсем новые слова: «Товарищи, идите по тротуарам…»

Так на московских улицах никогда не говорили и никогда ещё с самого начала истории не ходили свободно и «законно» с красным знаменем по Тверской.

Глеб в распахнутой шинели смотрел по сторонам горящими глазами, и всюду с ним встречались зажжённые восторженным возбуждением глаза, которые, казалось, рады были встретиться с другими глазами и почувствовать незнакомую раньше взаимную близость всех и каждого.

Вдруг впереди на Тверской послышались какие-то крики, которые нарастали, медленно приближаясь. Мальчишки, ныряя под локти стоявших цепью студентов, перебегали на другую сторону и вскакивали на свободные тумбы, чтобы видеть.

Не ясны ещё были причины восторженных криков, но видны были махающие шапками с тротуаров люди. Из-за сплошной стены голов и спин показалась спускающаяся с горы Тверской колеблющаяся сетка штыков, выплыли серые ряды солдат, впереди которых шёл оркестр с медными трубами, а перед оркестром ехал офицер с красным знаменем, которое, колышась от ветра, то закрывало круп лошади, то ложилось концами на голову офицера.

И, как будто отвечая взволнованному чувству тысяч людей, неистово кричавших при виде этой картины, медные трубы снялись с плеч, и послышались возбуждающие звуки Марсельезы, от которых всем захотелось идти куда-то, делать что-то необычайное, и казалось, судя по лицам, всем было жаль, что нельзя идти на смерть под эти звуки. Глеб, оглядываясь на женские и мужские лица, чувствовал то же, что и все, именно желание идти за этой музыкой хоть на смерть. Но смерти уже не было, была жизнь, и совершенно новая, совершенно не похожая на прежнюю, и это больше всего возбуждало всю жадно теснившуюся толпу.

Глеб вместе с тесно двигавшейся толпой, которая, казалось, радовалась этой тесноте, этому новому, непривычному слиянию никогда прежде не видевших друг друга людей, шёл к Воскресенской площади. Вдруг на углу её кто-то, протискавшись сквозь тесноту к нему, схватил его за локоть. Глеб оглянулся. Перед ним стоял Владимир с раскрасневшимися, румяными, толстыми щеками, с кудрявыми волосами, с которых снята была бобровая шапка. Шапку он держал, зажав в кулак.

— Видал? — крикнул он, очевидно, в каком-то исступлении. — Дождались. Умру — не забуду! Идём, идём сюда! — он потащил Глеба за собой, в совершенном забвении проламываясь сквозь тесную толпу так, будто перед ним были не люди, а густой кустарник. — Поднялась Русь-матушка…

В открытом окне Городской думы стояли какие-то люди, и один из них в распахнутой шубе с бобровым воротником что-то читал по бумажке, отрываясь от неё и выкрикивая раздельно фразы в сторону стоявшей под окнами на площади толпы.

— Что он читает? Что? — раздавались кругом голоса.

— Образование Временного правительства…

— Ура! Ура!

— Глеб! — сказал Владимир, — вот на этом самом месте, нет подальше, туда, к ресторану, я два с половиной года назад стоял с одним замечательным человеком, я уже говорил тебе о нём, с Валентином. Так же вот проходили войска — никогда этого не забуду, — и он тогда с восторгом говорил, что русский народ покажет себя. Впрочем, это не он говорил. Ну да всё равно. Я тогда был зависимый сын, а теперь свободный человек, а теперь ещё вдвойне, втройне свободный. Ура! Чёрт, я этих программ не понимаю, но я, брат, умею чувствовать. Вот видишь, — говорил он в каком-то исступлении, — вот видишь, как все горят, и я горю. Вот рабочий стоит. У него сапоги худые, а я сейчас чувствую, что он мой брат. Вот чем замечателен этот момент! Скажи мне сейчас: «Владимир, отдай всё, что нажил за войну». Всё отдам! Нет, всё не отдам, — сказал он, немного подумав, — но половину отдам, вот ей-богу клянусь! Только чтобы сейчас, не откладывая на завтра, — продолжил он, опять подумав, и прибавил вдруг совсем другим голосом: — Сегодня вот что, сегодня должны собраться у меня. Такой день нужно отметить. И чтобы побольше хороших разговоров. Приходи непременно. Всех соберу. Эх, цыган бы теперь!.. Ну прощай, жду.

VIII

Владимир известил друзей о том, что сегодня он задаст такой пир, какого не было у него давно. Почти с самого утра, едва пришёл из города, где охрип от криков «Ура», он начал готовиться к вечеру. В помощь Феклуше был вызван официант из «Праги», потом пришёл Исайка, которого Владимир тут же заставил работать.

У Владимира везде связи, и поэтому у него были все вина, вплоть до шампанского, которое для такого великого дня, по его словам, совершенно необходимо.

Владимир звал только знаменитых гостей и заботился, чтобы им было удобно и хорошо сидеть. Он продолжал по-прежнему поклоняться национальным талантам. Остальных он не звал, но хорошо знал, что все придут. И столько придёт, что придется ещё к большому столу подставлять другой стол и таскать из других комнат стулья. Но об этом он уже не заботился, зная, что те сами это сделают.

Теми он называл людей, не имеющих знаменитого имени, — всяких художников, музыкантов, поэтов, которые приходили к нему, как к себе домой, пили, ели.

К знаменитым именам Владимир относился с трогательным поклонением и любовью. Он не знал, где усадить, чем угодить. Они же смотрели на него, как на своего слугу, которому можно приказывать, покрикивать на него и подшучивать над ним. А сам Владимир в свою очередь смотрел на тех как на приживал и без церемонии сгонял их с места за столом, если приходил какой-нибудь более важный гость и за столом недоставало места. Но те со своей стороны считали Владимира низшей натурой, буржуем, который должен быть благодарен им за честь, что они у него пьют и едят.