Авенир остановился:
— Что не опасно?
— Вот вы говорите, что если даже сто десятин — ничего, то у меня ведь только пятьдесят.
Авенир несколько времени смотрел на Александра Павловича, как смотрит инквизитор на свою жертву или как великий судья, от которого зависит, выпустить дух из человека или даровать ему жизнь.
— Народ любили? — спросил он наконец.
— Конечно, любил, — сказал сконфуженно Александр Павлович.
— Спите спокойно. Но памятуйте о том, что всё-таки и вы виноваты, виноваты уже тем, что есть тысячи и миллионы, которые не могут стрелять ради собственного удовольствия уток, как стреляли их вы. И благодаря тому, что вы стреляли, они не могли стрелять.
— Мы-то тут при чём? — сказал Федюков. — Мы им не мешали.
— Ещё бы вы мешать стали. Вы мешали уже тем, что существовали.
— А вы?
— И я! Смело и честно это говорю. — Авенир ударил себя кулаком в грудь. — Боже! — воскликнул он, — вот я говорю это, а у самого слёзы готовы пролиться: где вы найдёте такой народ, который во имя высшей справедливости готов каждую минуту принести себя на заклание! Где, спрашиваю? Я сейчас только обратил внимание на то, что ведь я против себя же говорю, против своих же интересов, но во имя высших интересов всемирной, всечеловеческой, вселенской правды. Но это и не моя доблесть. Это — нация во мне говорит, а нация знает свою миссию, Простой или рябиновой? У вас, Федюков, спрашиваю.
— Простой. — Федюков хмуро посмотрел на бутылки.
— Простой или рябиновой? Александр Павлович, у вас спрашиваю. Что вы оба как в воду опущенные? Неужели расчёт? Неужели тревога за своё имущество, за свой покой и беспечальное существование? Неужели ни грана энтузиазма?
— Да нет, я ничего, — сказал Александр Павлович, попытавшись даже улыбнуться, но улыбка вышла несколько натянутой.
— Вот именно — вы ничего. Как это характерно для интеллигента. Ни тёпел, ни холоден. Именно — ничего. Ни туда, ни сюда, — говорил Авенир, работая вилкой и накладывая на тарелки гостям закусок — каких-то маленьких маринованных рыбок. — Мой символ веры сейчас краток и ясен, как кристалл, — сказал он, зацепив гриб на вилку и обращаясь к гостям. — Символ веры моей говорит, что все мы виноваты, что пришёл час расплаты, что в основу новой жизни положены самые высшие принципы, которые только имеются у человечества, — полная свобода, полная терпимость, полное отсутствие насилия и водворение на земле правды… чуть не сказал правды божьей… да оно в сущности так и есть, если это понимать не в поповско-церковном смысле, а в смысле самой высшей правды. И моё страстное желание, чтобы поскорее за Германией последовали и другие. Всё на воздух! Перетрясти тугие сундуки. Именно у тех, у толстокожих, которые не только вины своей перед миром никогда не чувствовали, а считали себя вправе пользоваться всеми благами жизни и эти блага ставили превыше всего. Вот бы я кого… с живых бы шкуру спустил!
— А что же Марья Петровна и дети не обедают? — спросил Федюков.
— После поедят, успеют, — сказал Авенир, разгорячённый собственными словами. — Да, вот вам и культурная Европа, а в один момент оказалась на тысячу верст позади нас. Вот тебе и непросвещённый серый русский мужичок, который утверждает на земле высшее человеческое право.
— Однако князя-то спалили…
— Утечка!..
— Вам бы в самую крайнюю партию записаться, — сказал Федюков, намазывая с хмурым видом горчицу на кусок холодного мяса, — теперь, говорят, есть такие, как раз бы вам подошло.
— Мне в партию?! — подскочил Авенир. — Нет, голубчик, не родилась ещё такая партии, которая бы подошла мне. В шорах и по указке я ходить никогда не буду, в собственной узости никогда не распишусь! Запомните этот момент, говорю это, держа гриб на вилке, а вы скорчили рожу от горчицы. В это время. Запомните!
— Фу! Это чёрт, а не горчица! — сказал Федюков, не ответив на первую половину фразы Авенира.
— Жена сама делает. Ну, великое время переживаем, вы отправляйтесь домой, довольно вам есть, а я сейчас лечу в город, ибо сон жизни окончен! — сказал хозяин, вставая и отодвигая с шумом стул, так что Александр Павлович, только было ухвативший большой кусок мяса, должен был с виноватым видом, давясь, спешно прожёвывать его уже на ходу.
Гости, одевшись, вышли на крыльцо. Авенир, велев запрячь лошадь, тоже вышел к ним на крыльцо так странно одетый, что Федюков и Александр Павлович даже разинули рты от удивления. На нём была солдатская шинель и рваная, солдатская же, шапка с тесёмочками из искусственного барашка.
— Купил у кузнеца, и не из каких-либо гнусных расчётов. Мне сейчас противна всякая одежда, которая отличает меня от народа. Хочу слиться не только внутренне, но и внешне. Прощайте!
Х
Авенир был прав, когда говорил о том, что у власти даже в деревне становятся люди, которые живут мечтой о высшей правде-справедливости. Мужики, когда дошёл до них слух, в первое время проявляли самые лучшие чувства. Они прежде всего видели, что те, на кого они ещё недавно косились — помещики, — вдруг как-то необычайно переменились. Даже Житников стал неожиданно приветлив и почти нежен с мужиками. На вопрос Фёдора, не может ли он подождать за ним долг, с поспешной готовностью отвечал, что ему не к спеху и что если сейчас тяжело платить, то Бог с ними и совсем с деньгами. Дело не в деньгах, а в том, чтобы жить дружно и в мире.
Фёдор пришёл растроганный и рассказал всем. И все были растроганы. А Степан кротко торжествовал. Он как-то забрал всю власть над умами в это первое время. И говорил о том, что теперь всё будет по справедливости, у всех всё будет поровну. На вопрос, когда же это случится, Степан кротко отвечал, что нужно подождать, и всё будет, потому что теперь уже само будет, и делать ничего не нужно. А лавочник, получавший газеты и лучше всех осведомлённый о том, что делается в правительстве, говорил, что нужно подождать, пока выработают новые законы.
— Ну а делить-то когда же будем? — спрашивал Иван Никитич, когда все собрались около богатой избы лавочника на завалинке в одно из воскресений.
— Что делить?
— Как что? Помещичью землю, скотину, инвентарь.
Все замолчали, видимо, с волнением ожидая ответа.
— Как закон выйдет, там видно будет, — ответил лавочник.
— Они там такой закон сочинят, что нам опять одни кочки да бугры достанутся, а вали лучше без закона, так вернее будет, — сказал Захар Кривой, вставая с бревна, на котором сидел. — Растрясти их — и кончено дело…
Все смотрели на Степана и лавочника, ожидая, что они ответят.
— Тебе бы на большую дорогу выйти, там делёж и вовсе лёгкий, — заметил лавочник.
По лицам замелькали улыбки, и один за другим заговорили:
— Правильно, что за человек злобный.
— У него вместо души-то пар, как у кошки.
— Душа кошачья, а зубы собачьи…
И хорошие чувства размягчения и незлобивости взяли решительный перевес.
— А вон сонинские мужики подпалили своего да растащили, кажному, глядишь, кусок и достался, — злобно сказал Захар.
— Одно зеркало, говорят, разбили, на всю деревню девкам хватило, — подхватил кто-то.
— Там, брат, не одно зеркало…
— Много, значит, добра?
— Много. У них у всех только копни. — заметил Захар, свёртывая папироску и кивая куда-то в сторону головой.
— Я у предводителя в передней был, — сказал Федор, — так боже господи, чего только не наставлено. И всё картинки, цветочки на каждом месте.
— Нам цветочков не нужно, там есть получше цветочков, — мрачно возразил Захар.
— У дурака и разговоры дурацкие, — отрезал лавочник, — какой же с тобой порядок заведёшь, когда ты пойдёшь грабить везде? Тогда и все пойдут, и выйдет разбой, а не порядок.
— Верно, верно, — раздались нестройные голоса. — На всех хватит, если по-божески да по закону будем.
— Дай только законы сочинят, — негромко подсказал Сенька, подмигнув. — Глядишь, ещё дядю Степана позовут, вот законы-то будут.