Он кончил, погладил около себя сукно на столе и откинулся на спинку кресла, поправляя наехавшие на кисть руки манжеты.
Лиза с карандашом в руке, повернув голову в сторону оратора, слушала его со всей силой внимания, потом как бы нечаянно повернула голову в сторону окна. Там стоял писатель в сюртуке, с длинными волосами, и пониженным голосом разговаривал с двумя дамами.
Он был главою того течения, которое господствовало перед войной. Это было модное в то время философское течение, стремившееся примирить мистику с наукой.
Лиза, как трезвая демократка и общественница, всегда была противницей этого учения. И теперь, когда явно восторжествовали общественные тенденции без всякой мистики, писатель, как покинутый пророк, стоял с жалкими остатками своей паствы, потеряв всякое внимание к себе.
Стожаров, вспомнив ещё что-то пропущенное, опять подвинулся в своем кресле к столу и сказал:
— Интеллигенция будет рада трезвому, практическому делу, она покончит с туманными отвлечённостями, бесплодными порывами и общественным индифферентизмом. Она переродится и возродится.
— Она уже переродилась, — тихо, как бы повторяя слова молитвы, сказала Лиза.
Писатель у окна с состраданием улыбнулся, когда промышленник сказал, что интеллигенция покончит с туманными отвлечённостями, но стал серьёзен, когда тот упомянул о возрождении.
— Да, порыв к возрождению — такой силы, — сказал писатель, — что он даёт нам чувствовать мессианское значение русского народа в этой войне. Россия ищет установления права, основанного на высшей, сверхгосударственной правде, которую она познаёт в мистических прозрениях народа. Она возвещает евангелие новой, высшей свободы всем народам.
При слове в ы с ш е й Нина, занявшая место в стороне от стола, у библиотечного шкафа, быстро взглянула на мужа. Тот сидел в середине стола и смотрел на оратора с величайшим вниманием, изредка поправляя очки.
Писатель, продолжая свою речь, перешёл ближе к столу и стоял, взявшись рукой за спинку свободного кресла, причём простирал иногда перед собой пророчески свою тонкую белую руку.
Павел Ильич, положив обе руки на ручки кресла, с благостной улыбкой кивал головой на каждое слово говорившего, как бы отмечая этим своё внимание к знаменитому писателю, хотя и излагавшему несколько иную точку зрения.
Он готов игнорировать все оттенки в высказываниях ораторов, раз было достигнуто единение в главном вопросе.
Только Лиза, верная себе, слушала, опустив глаза. Выражение её лица говорило, что, конечно, она не может запретить каждому выражать своё мнение, но видно было, что слова оратора разбивались о толстую стену её предубеждения. В тех же местах речи оратора, где он подходил к вопросу с точки зрения мистики, губы её складывались в определённо ироническую и даже презрительную усмешку.
— Мы видим только одно, — сказал Павел Ильич, ласковым наклонением головы в сторону говорившего поблагодарив его за речь, — мы видим только одно, что, несмотря на некоторое различие в оттенках, все мы согласны в одном: в безоговорочной поддержке правительства и в решении отложить все старые счёты до конца войны. И не только мы, но и радикальные партии…
Он слегка поклонился в сторону сидевшего за столом племянника-журналиста в визитке и пенсне, с узко поставленными глазами, из которых один косил к носу.
Тот мешал ложечкой чай в маленькой чашке.
При словах хозяина он продолжал мешать, не оглянувшись на Павла Ильича, как бы своим молчанием подтверждая его слова.
— Это благородно, — сказала взволнованно дама, беседовавшая с писателем у окна. — Если бы власть знала наше общество лучше, чем она знает его, она не имела бы никаких врагов. Достаточно ей было обратиться к обществу с доверием, как оно уже всё забыло и готово поступить даже вопреки собственным убеждениям.
— Мы поступаем не в о п р е к и своим убеждениям, — сказал обиженно журналист, — мы вносим теперь поправки в свою программу и, таким образом, поступаем в полном согласии с ней.
— Это я и хотела сказать.
— Мы решили не противодействовать войне, — продолжал журналист, не обратив внимания на слова дамы, — потому что поражение России вредно отразится на развитии её производительных сил. Это ослабит пролетариат, а тем самым и освободительное рабочее движение.
Всё это он проговорил, не глядя ни на кого и каким-то обиженным или раздражённым тоном.
Слово взял Андрей Аполлонович и сказал, что, будучи против всякого убийства и насилия, он всё-таки поднимает свой голос за войну, так как война, по-видимому, приведёт все классы (уже привела) к гражданскому миру, и русский народ путём эволюции придёт к созданию нового права, соответствующего высшей ступени развития человечества.
Это собрание показало присутствующим, что интеллигенция, буржуазия и социалистические партии безболезненно распределили свои роли: интеллигенция давала философское обоснование войне, буржуазия практически пришла власти на помощь, а социалисты, главные виновники воссиявшего над Европой гражданского мира, решили не противодействовать войне и даже объявили, что они прекращают всякую нелегальную работу, направленную против власти.
На этом собрание закончилось.
XXXI
Митенька Воейков уже обосновался на своей службе и перешёл жить в общежитие.
Вокруг него все были люди в военной форме, с шашками, погонами и звёздочками на них. Поэтому у него было ощущение своей близости к фронту, несмотря на то, что шашки у его товарищей по службе были тупые, железные, а погоны чиновничьи.
Ему тоже нужно было надеть форму. Он обратился к одному из своих сослуживцев и спросил, как он должен одеться.
Сослуживец сказал, что форму носить не обязательно, что он может оставаться в штатском.
Митенька, растерявшись, покраснел, потом спросил, что если он всё-таки наденет форму, то сколько ему нужно ставить звёздочек на погоны.
— Не имеющие высшего образования и никакого чина имеют право только на подпрапорщицкие погоны — один широкий серебряный галун на погоне. Если у кого первый чин, то одну звёздочку. А вы в каком университете были? — спросил сослуживец.
Он так удобно задал этот вопрос, что Митенька, не греша против совести, мог ответить, что он был в Московском университете, опустив, конечно, то обстоятельство, что он его не окончил. Но об этом его и не спрашивали.
— Тогда можно три звёздочки, — сказал сослуживец.
Митенька пошёл купить форму.
Он прямо в магазине облачился в защитного цвета гимнастёрку, надел фуражку с кокардой, походные сапоги, с толстыми, не мнущимися в складки хромовыми голенищами и серую шинель.
При вопросе продавца, какие ему нужны погоны и сколько на них поставить звёздочек, Митенька покраснел. Взять то, что ему полагалось — подпрапорщицкие погоны, что-то вроде фельдфебельских, показалось ему позорно и стыдно перед продавцом, а присвоить себе университетское образование и потребовать три звёздочки было страшно. На это он не решился и попросил поставить о д н у звёздочку.
И тут же пожалел, что выказал себя слишком скромным. У продавца был такой безразличный и незаинтересованный в этом вид, что он, вероятно, с таким же равнодушием присадил бы ему и генеральские большие звёзды, не спросив даже о правах на них.
Когда Митенька вышел из магазина в форме — в военной фуражке с кокардой, с шашкой и погонами, то как будто сразу стал другим человеком. Солдаты, прежде не обращавшие на него никакого внимания, теперь как будто все вдруг узнали его и каждую минуту на улице поспешно вскидывали руку и отдавали честь.
Митенька сначала даже не понял, что это ему отдают честь, потом, покраснев, поднял в первый раз непослушную руку к козырьку и ещё больше покраснел при мысли, что все увидят, как он не умеет брать руку под козырёк.