О. Владимир был в своей семье старшим из детей. У него были еще три сестры и два брата, об одном из которых уже упоминалось. Одна из сестер была замужем за священником. Муж ее, Митрофан Федорович Умнов, после революции был арестован, какое–то время работал бухгалтером, потом, в 40–е годы стал работать в епархии и снова служил. Его дочь, Елена, впоследствии была личным секретарем архиерея. Это была женщина отважная. По характеру ее напоминали две мои родственницы со стороны матери: София, одна из моих теток, и Ольга, ее племянница. Обе прошли всю войну — с 1941–1945, одна медсестрой на передовой, другая — полевым хирургом. Об Ольге бабушка как–то сказала: «Ну разве это девка? Это же какой–то Колчак!» Так «Колчаком» ее в семье и звали, — при этом она всегда была очень церковным человеком.
Муж другой моей тетки, о. Михаил Кронидович Сперанский, отбыв заключение, вначале не мог найти себе лучшей работы, кроме как в какой–то мастерской. Потом, когда в Тамбов был назначен архиепископ Лука (Войно–Ясенецкий), <17> в городе не было ни одного служащего священника. Тогда о. Михаила отыскали и он стал служить. Позднее, в 50–60–е гг., он был ректором Ленинградской Духовной Академии и пользовался особенной любовью студентов не столько за свои лекции (хотя читал он хорошо), сколько за то, что пел романсы. Кстати сказать, хотя жизнь священника до революции была строго регламентирована уставом, гитара была почти в каждом священническом доме. С о. Михаилом у нас бывали разногласия по поводу учебных программ и преподавания. Он был убежденным сторонником серьезного преподавания латыни. «Как же так! — возмущался он, — они же esse [4] проспрягать не могут!». Он, как и все выпускники дореволюционной духовной школы, прекрасно знал древние языки. Мой отец тоже в свое время писал стихи по–гречески, хотя кончил только семинарию, правда «студентом первого ранга». О. Михаил Сперанский умер уже в 80–е годы.
Преподавание греческого в Тамбовской семинарии в целом было на высоте. Правда, одно время, по словам отца, преподавал его турок по имени «Хабиб Хананеич». Греческий он знал, может быть, и неплохо, но вот с русским у него были проблемы: слово «корова» переводил как «бúкова жена».
В семье моей двоюродной бабушки, Александры Ивановны, было человек 16 детей — и почти все девчонки! Но Александра Ивановна относились к этому философски, говоря: «Господь милостив, они вперемëржечку шли». Система воспитания у нее была интересная: обычно в многодетных семьях старшие все делают для младших и страшно от них устают. А она с самого раннего возраста внушала младшим: «Ты младшая, она — старшая, она тебе как мать. Ты должна заботиться о ней и во всем помогать». Помню, когда я впервые увидел ее, она болела и лежала в постели вся укрытая, так что видно было только одно лицо на подушках. Она сказала мне какие–то ласковые слова, но голос у нее был очень низкий, так что я даже испугался. Александра Ивановна была сестрой моей родной бабушки со стороны <18> матери, Анны Ивановны, у которой мы жили в Тамбове во время эвакуации.
Кстати сказать, в Тамбове церкви не было и, живя в эвакуации мы никуда не ходили. Митрофан Федорович служил потихоньку дома. Помню, что освятить воду на крещение возможности не было, и мы просто наливали ее из–под крана и она потом, как и освященная, стояла в бутылках годами, не портясь, а только постепенно высыхая, оставляя на стенках бутылки известковые кольца.
В палисаднике у бабушки рос декоративный кустарник, который к осени покрывается белыми ягодами. С тех пор это мое любимое растение — только ни от кого не мог добиться, как называется. [5]
Тогда, в войну, в Тамбове собралось много наших родственников: кто–то там жил, а кто–то, как и мы, приехал туда в эвакуацию. Эвакуированные жили на квартирах, все старались держаться поближе друг к другу. Наш дядя, брат матери, Владимир Васильевич, как–то шутя сказал: «Отчего бы Сталину не построить дом и не собрать нас всех в него?». — «Кажется, он именно это и делает, — ответил ему кто–то, — только дом что–то не слишком хорош». Понятно, что имелось в виду.
Я вырос в Москве и Подмосковье, люблю лес, наши тихие лесные речки. Будучи московским мальчиком, в городе я ориентировался прекрасно: мог вскочить на ходу в трамвай или соскочить с него, мог, опаздывая на уроки, перебежать улицу под носом автомобиля, но, видя ломового извозчика, останавливался за два квартала и пережидал, пока лошадь, цокая тяжелыми копытами, пройдет мимо. Но когда я попал в тамбовские пространства, просторы, степи, я поразился самому себе, потому что во мне проснулся степняк, и я понял, что я все–таки принадлежу к той старой породе русских людей, для которых ветер в гриве ближе, чем земля под ногами. Откуда это? В каком поколении? Конечно, мои братья очень любили лошадей и сами прекрасно ездили верхом, и вообще семья священника исторически всегда была связана с сельским хозяйством, <19> но все же у меня не было никаких объективных данных для того, чтобы испытать это совершенно непонятное чувство.