Как виолончелист Борисяк был учеником великого Пабло Казальса. Услышав о нем (году в 1910–м), поехал к нему в Италию. Приехал он в Италию, конечно, уже зная итальянский язык, но рассказывал, что, когда сел в омнибус, и вдруг услышал: «Allegro, allegro, signori!» — привычный музыкальный термин в бытовой обстановке прямо–таки поразил его. Наконец он приехал к Казальсу. Тот попросил: «Ну, а теперь покажите что–нибудь!» — (т. е. «сыграйте» — на языке виолончелистов). Борисяк сказал, что может сыграть первый концерт Сен–Санса — а это была очень сложная вещь — и сыграл. Казальс был маленького роста (обычно он фотографировался у себя дома, опершись о низенький столик). И вот, опершись об этот столик, он предложил: «Ну, маэстро, а теперь сыграйте Сен–Санса!». С оценкой все было ясно. Тем не менее Борисяк стал его учеником и воспринял его школу. Казальс держал смычок не прямо, как обычно держат виолончелисты, а наискосок, как скрипачи. Это придает звуку особую глубину и гибкость. Так он поставил руку Борисяку, а тот — мне.
Борисяк, казалось составлял единое целое с инструментом. Самое трудное в обучении игре было правильно поставить пальцы на гриф. Потом уже не думаешь о руках, только о звуке. Борисяк говорил: «Не давите на смычок, дайте выйти звуку». И еще: «Надо играть так, как будто между смычком и струной перекатывается маленький шарик».
Он постоянно курил и жестикуляция его словно бы повторяла движение клубов сигаретного дыма. В начале наших занятий он спросил меня: «Как вы думаете, чем любитель отличается от профессионала?» Я захлопал глазами: «Ну, наверное, тем, что профессионал играет лучше, а любитель — хуже». — «Нет, — ответил Борисяк, — Любитель тоже может <87> играть хорошо, даже лучше профессионала. Только он играет то, что умеет, а профессионал — то, что надо».
Мои занятия продолжались с 1943–го по 1954–й год — и к этому времени у меня уже был определенный репертуар, состоявший из таких произведений, как, «Лебедь» Сен–санса или «танец маленьких лебедей» Чайковского. То, что я играл, было в основном уныло–меланхолического духа — «lente», «adagio», «moderate». Пометки «allegro» «a poco vivace», «presto», «prestissimo» не вдохновляли меня. Патриарх, зная о моих занятиях, иногда употреблял забавные термины. Так, если надо было быстро уехать с какого–то мероприятия, он говорил: «Ну что, аллегро удирато?»
Потом началась моя практическая церковная работа, которая не оставляла мне ни малейшего времени. Но все–таки я основал в Духовных школах смычковый ансамбль из 22 человек, сам покупал скрипки. У нас были 4 виолончели, 2 великолепных альта. Будущий митрополит Минский Филарет был у нас виолончелистом, как и я, а покойный теперь уже митрополит Тверской Алексий (Коноплев) — первой скрипкой. Это было в начале 50–х. В последующие годы, до моего ухода, ансамбль кое–как держался, а потом распался. Инструменты пропали: что–то продали, что–то разворовали…
И сам я сейчас, к сожалению, самое большее, что могу, — это взять инструмент, протереть мягкой тряпочкой, настроить, чтобы дека была в рабочем положении… Техника, конечно, потеряна…
Начало церковного служения
В ночь на 8 сентября 1943 г. в Кремль были вызваны три митрополита — Московский и Коломенский Сергий (Страгородский), вернувшийся из эвакуации; Ленинградский и Новгородский Алексий (Симанский), проведший 900 дней блокады в Ленинграде (с кратким перерывом, когда он вылетал на боевом самолете в тыл, в Ульяновск, для доклада <88> митрополиту Сергию), и Крутицкий и Коломенский — Николай (Ярушевич), который безотлучно находился в Москве. С этого дня, кстати, пошло нерусское произношение имени Алексий: Алéксий. Когда Молотов диктовал корреспонденту ТАСС коммюнике о том, что такие–то три митрополита были приняты председателем Совета министров, и прочитал, как было написано в тексте: «Алексéй», — Сталин повернулся и поправил: «А–лэк–сий» — ничего не понимают!». Произнес он это со своим обычным кавказским акцентом, и у него прозвучало именно ударение на е. Таким образом слово вошло в обиход.
В тот день — на память сретения Владимирской иконы Божией Матери и святых мучеников Адриана и Наталии — была возрождена Московская Патриархия, местоблюститель патриаршего престола митрополит Сергий стал Патриархом Московским и всея Руси. Это был мудрый иерарх и глубокий богослов, автор классической работы «Православное учение о спасении». Он знал несколько языков — в том числе древние: еврейский, греческий, латинский, — и, несмотря на свою административную загруженность и преклонный возраст, ежедневно читал Библию на каждом из этих языков. Кроме того, это был подвижник строгой жизни. Его день, по старому монастырскому обычаю, начинался в 4 часа утра, и в его ежедневное правило обязательно входил «Чин двенадцати псалмов», который оказывает необыкновенно умиротворяющее воздействие на душу. Церковный народ очень любил его и за глаза ласково называл «Дедушкой».
Москва была еще на осадном положении. В небольшом особняке на Пречистенке, в одной из комнат был устроен домовый храм, посвященный Владимирской иконе Божией матери и мученикам Адриану и Наталии. Там совершались и архиерейские хиротонии. Святейший Патриарх Алексий впоследствии нередко служил там сам — без дьякона и без пономаря в будние и личные праздничные дни. Там он проводил долгие часы — я тому свидетель — в уединенной молитве.
<89> После встречи трех митрополитов со Сталиным все почувствовали, что начался какой–то новый период в отношениях Церкви и государства. Ощущение было небывалое. В моей жизни таких периодов было два: один — тогда, а другой — уже сейчас, после празднования 1000–летия крещения Руси, когда в храмах появились дети. Официально ничего не объявлялось, но все жили в ожидании перемен. Потом патриарх Сергий умер. Помню, я в тот день зашел в институте в учебную часть с какими–то бумагами, а секретарь комитета комсомола вдруг почему–то сказал: «Передали, какой–то патриарх умер». Я тогда чуть не выронил все, что у меня было в руках. А потом, выйдя из учебной части, сразу поехал в собор. Отслужили панихиду. После службы Колчицкий попросил всех мужчин, — а их было немного — остаться. Речь шла о том, чтобы помочь следить за порядком во время похорон. Помню, меня тогда поставили у левой двери, выходящей во двор. Тогда я впервые понял, как тяжело справиться с толпой. Это и был мой «дебют». После этого меня заметили, и я иногда приходил помогать.
События невиданные, небывалые следовали одно за другим. Собор 1945 г., избрание Патриарха, в Москву впервые прибывают восточные Патриархи, — все это казалось таким необычным и значительным. [41]
<90> В 1945 г. состоялась патриаршая интронизация. В Богоявленском соборе мне тогда дали билет — в Сокольники. Потом была служба и в самом соборе. И тогда патриарший иподьякон Михаил Чарей [42] отыскал меня на нашем любимом семейном месте — у иконы Ильи Пророка, откуда службу не столько было видно, сколько слышно, — и предложил участвовать в богослужении. Вечером 3–го февраля наш Патриарх всенощную не служил — служили восточные патриархи. Я прислуживал патриарху иерусалимскому Афинагору [43] и нашему Астраханскому архиепископу Филиппу. А утром 4–го числа служил наш Патриарх, и тогда он заметил меня, сказал мне очень хорошие слова, — хотя едва ли вспомнил, что уже беседовал со мной в приемной комиссии Богословского института. Мне предложили приходить еще. Кстати, дату начала моего иподьяконства у нас в семье воспринимали с некоторой «паузой»: в ночь с 3–го на 4–е февраля в 1930 г. арестовали моего отца.
Потом, 27–го февраля, — на память Марона пустынника — была патриаршая служба у Иоанна Воина. Помню, что Патриарх заметил меня и бросил очень выразительный взгляд. <91> На следующий день настоятелю полагалось идти с конвертиком «благодарить» за службу. Потом о. Александр сказал мне: «Патриарх о тебе очень долго расспрашивал». Вскоре он вызвал меня и предложил быть старшим иподьяконом и хранителем ризницы — с тем, чтобы я являлся на работу каждый день, но не в ущерб занятиям. Я сначала никак не хотел: «Не пойду. Не нужен мне никакой патриарх — у меня есть храм Иоанна Воина, у меня есть батюшка!» Но о. Александр настоял. Так я стал старшим иподьяконом. До меня в этой должности был Сергей Громов — он потом служил в храме Пимена Великого. Тогда его уже рукоположили в дьякона. Помню, он все уговаривал меня жениться: «Да что ты не женишься? Смотри, как я! Женись, будем с тобой дьяконами!» Ему назначили в патриархии жалование пять тысяч рублей, а мне две. Потом патриарх посмотрел эти бумаги и сказал: «Нечего баловать молодых людей». Тогда ему назначили две тысячи, а мне тысячу. Так с тысячей я и оставался до инспекторской должности. Иподьяконы поначалу встретили меня в штыки. Они все были одна компания, друзья, а я явился со стороны, да еще был поставлен над ними, хотя и службы «изнутри» не знал: это просто был нонсенс в их глазах. А дело в том, что, отец нас детьми в алтарь не благословлял, да и потом никто никогда меня не допускал. Помню, как–то спрашивают меня, чтó я не складываю облачение, а я отвечаю: «Мне неудобно стоять к Патриарху спиной». Мне говорят: «У тебя для того и есть крест на спине, чтобы не было неудобно!» потом постепенно все уладилось — меня признали и мы подружились.
41
Потом, правда, когда те же Патриархи прибыли к нам в 1948 г. на 500–летие автокефалии Русской Церкви, восторга было меньше. Присмотрелись мы к ним… Сейчас, говоря о той эпохе, часто упоминают митрополита Гор Ливанских Илию Карама — что он был молитвенником, большим другом России и т. д. Может быть, конечно, и так, только у нас полушутя называли его «грабителем». Увидит икону на аналое: «О, Матерь Божия! Матерь Божия!» — бросается к ней, целует, что–то бормочет на своем языке, — содержание речи сводится к тому, чтобы ему отдали икону. И не откажешь… В Одессе митрополит Борис — уж на что умный человек — а имел неосторожность пригласить его к себе в келью — так потом пришлось чуть не все иконы со стенки дарить. Я все это увидел, когда был еще восторженным юношей, и впечатление осталось на всю жизнь. Потом, когда бывал на Востоке, видел там множество русских икон — в золотых окладах с драгоценными камнями. Еще бы! Колчицкий тогда с амвона вещал: «Православные! К нам прибывают восточные Патриархи, которые молятся за нас у своих древних святынь. Вы можете принести им в дар имеющиеся у вас иконы». И понесли, бедные, у кого что еще оставалось… Всегда говорю, что грехов у меня, конечно, много, но в одном я чист: никогда ни одному из них не подарил ни единой вещи. Конечно, и среди своих всякое бывало. Один священник в послевоенные годы принимал у себя архиерея. Старался принять изо всех сил, как только мог. Спать уложил в собственную постель и по наивности не снял висевшие у изголовья золотые часы. А утром смотрит — часов–то и нет! [Об Илии Караме см. также Именной указатель. — Примечание А. Дунаева для электронной версии.]
43
Имеется ввиду Афинагор, митрополит Севастийский, представитель Патриарха Иерусалимского на соборе 1945 г. — Концевая сноска 15 на с. 384.