Перед войной у нас появилось тимуровское движение — оно не было пионерским, хотя строилось на базе пионерской организации. В Абрамцеве, где мы снимали дачу, был колодец глубиной метров сорок — мы, мальчишки, таскали оттуда воду для старушек. Защищали девчонок, если кто–то их обижал. Самое страшное наказание называлось «сухарики». Провинившегося мальчишку приглашали на расследование — куда–нибудь в кусты на окраине деревни. Выносили ему приговор, а потом снимали с него штаны, мочили в воде и завязывали их узлом у него на шее — и он вынужден был сидеть в кустах до вечера, потому что не мог ни выйти, ни развязать узел, пока не высохнет. Такова была наша рыцарская, благородная деятельность.
В детстве старшие трунили надо мной, что у меня «писчебумажная» душа. Я очень любил бумагу, карандаши, все что–то рисовал, писал, — в тридцатые годы с этим было трудно, приходилось искать, где есть клочок свободной <31> бумаги в старой тетрадке, — может быть, именно это детство задержалось во мне и доныне, потому что я люблю магазины канцтоваров, где сейчас большое разнообразие.
3. Братья и сестры
Братьев и сестер Владыка не просто любил — они были для него образцом для подражания…
Сохранилась фотография 1928 г., на которой изображена вся наша семья: отец, мать, братья и сестры: Михаил, Вера и ее муж, иван с женой, Анна, Николай, Александра, Мария, Ольга, Надежда и я. Брата Виктора тогда уже не было в живых. Он был предпоследним и умер трехлетним ребенком. Все были красивые, Ольга же была просто необыкновенной красоты. Братья были инженерами, и видными, с именем — притом, что они, как дети священника, были «лишенцами», и до 1935 года не имели даже паспортов, а в 20–е гг. не могли учиться в государственных вузах — только в частных. Меня это не коснулось — проскочил по малолетству. Брат Иван был человек принципиальный и тогда все заявлял, что хочет служить в армии — из принципа. Талантливые были люди. В том, что они стали инженерами, было желание отца. Он не хотел, чтобы они шли в семинарию, хотя, казалось бы, три сына учились до революции — мог бы хоть один стать священником. Но отец сам направлял детей учиться не в епархиальное училище, а в реальное или в гимназию.
Мама, Ольга Васильевна, в 1946 г. получила из рук Калинина золотую звезду «Мать–героиня». Воспитательницей она была великой. У нас в семье вообще очень бережно относились и к детству, и к материнству. С детьми никогда не говорили на «детском» языке, никогда не сюсюкали. Помню, мама говорила: «Если ребенок два раза стукнулся об один угол, то это уже безнадежно».
Брат Михаил был старше меня на 25 лет. Он закончил институт землеустройства и в 20–е годы работал в экспедициях в Средней Азии. Оттуда он нам прислал свою фотографию — с теодолитом. Обстановка там была неспокойная, <32> но его никто никогда не трогал. А секрет был прост. Прибыв на место назначения, он отправился не в ревком и не в райком, а попросил созвать стариков и пришел к ним засвидетельствовать свое почтение. Самому старшему он подарил фотографию своего отца–священника — почтенного, с бородой (что было очень близко местным старикам), и свою студенческую фуражку. Эффект от этого деяния был потрясающий. На одно имя «инженер Нечаев» открывались все двери, и все стремились его одарить. Больше всего докучало то, что ему наперебой предлагали целые кибитки жен. Естественно, он, как сын священника и человек православный, воспользоваться этим щедрым даром не мог.
Из детства братьев вспоминали следующее. У Михаила был мягкий характер. Отдали его в гимназию — стал учиться, все в порядке. У следующего брата, Ивана, характер был гораздо более боевой. Когда он пошел учиться, не проучившись и двух недель, пришел домой со сломанным козырьком фуражки. Оказывается, у гимназистов это было своего рода шиком и показателем мужественности.
Николай Владимирович был инженер–строитель, участвовал в строительстве московских высоток. Они строили МИД, «Украину». Николай отвечал за участок отопления и вентиляции. Тогда в строительстве был отдан приказ: ни одной детали из–за рубежа, все только отечественное, и гарантия — минимум на триста лет. В московской строительной среде говорили: «Ну, Сталин заскучал по храмам, как старый семинарист. Поставил по всей Москве колокольни».
Все братья и сестры остались верующими, хотя это и было нелегко. Труднее всех приходилось Анне — она заведовала кафедрой в МАМИ. [9] На службу ей приходилось ездить в Ленинград — чтобы никто не видел. А ее коллеги из Ленинграда приезжали в Москву.
Александра Владимировна в 30–е гг. училась в Тимирязевке, а когда нельзя было жить в Москве, жила в Можайске рядом с Никольским собором, и каждый день ездила оттуда на занятия.
Ольга, по специальности — архитектор–реставратор, начинала свою работу в мастерской братьев Весниных, затем <33> работала в Росреставрации. Она автор проекта восстановления памятника на Куликовом поле.
За чистоту своей русской крови я могу поручиться — но в нашей семье все были брюнеты. (я, правда, родился совсем белый). А глядя на Надежду Владимировну, люди обычно даже не верили, что она русская. «Но кто же вы? Не гречанка? Не грузинка? Не еврейка?» Она часто бывала со мной на службах и по Москве ходили сплетни: «У Питирима женщина! Еврейка! Он ей шляпу покупал!» — Случилось как–то раз, что мы вместе ходили покупать шляпу мне.
Надежда была старшим преподавателем в том же институте, что и Анна, а преподавала французский язык. обе они были в числе организаторов первого втуза на Зиле. Надежда рассказывала, как однажды там на занятии она объясняла правила перевода с французского на русский: «При переводе нужно руководствоваться правилами родного языка. Например, если по–французски «стол» женского рода, а по–русски — мужского, то переводить надо мужским родом, а на артикль обращать внимания не надо. Это понятно?» Тут поднялась мускулистая, натруженная рука: «Надежда Владимировна, скажите: но французы–то сами понимают, что «стол» мужского рода?». Еще один забавный случай. Надежда объясняет множественное число. Говорит: «Женщина по–французски — la femme. Как будет множественное число?» Тот, к кому относился вопрос, думает и отвечает: «Множественное число — babiоn».
Было время, когда мы с Надеждой оба преподавали и оба страшно уставали от этого преподавания. Возвращались домой часов в девять, садились на диван, прислонившись спиной к стенке, и часов до двенадцати ужинали. Заходила мама и спрашивала: «Что же вы спать не идете?» А мы отвечали, что сил нет. Любимым блюдом Надежды была картошка, а моим — гречневая каша. Эти два блюда всегда и готовились на ужин, а Надежда каждый раз спрашивала меня, что я буду есть. Вообще я ем быстро, а за стол садились вместе, и сестры всегда на меня ругались: «Ты хоть бы книжку читал, если медленнее не можешь».
<34> Мы получали много разной периодики, и Надежда Владимировна регулярно всю ее просматривала, ножницами вырезала слово «Бог» везде, где оно встречалось, и потом эти вырезки сжигала, — как сжигают, например, обертки от просфор или скорлупу от освященных пасхальных яиц, чтобы избежать их осквернения. И так много лет. Это действие может показаться немного смешным, но для нее оно было глубокой душевной потребностью.
Будучи филологом, Надежда не любила технику и не умела с ней обращаться. Говорила, что из всех технических изобретений признает только телефон.
Сестер было шесть и все были весьма искусны в кулинарии (только Надежду, как и меня, до кухни не допускали). Мама, Ольга Васильевна, умела все, а у каждой из сестер был особенный талант. Специальностью Александры были пироги и пончики, Ольги — ржаной хлеб, печенье и «наполеоны», Анны — селедка. Готовила она ее прекрасно: солила, мариновала, — а сама есть не могла, как и я. Я с детства не могу есть рыбу. [10] <35> Пытались меня когда–то поить рыбьим жиром (а в войну почему–то студентам он полагался) — я об этом и сейчас вспоминаю с содроганием.
Когда мы жили все вместе, брату Михаилу очень захотелось собаку. И завели добермана, замечательного пса; назвали его Айзан. Правда, когда я потом стал заниматься историей Церкви, то узнал, что Айзан это первый эфиопский святой, но тогда мы этого не знали. Пес был очень воспитанный и было только две вещи, в отношении которых он никак не мог с собой справиться: кошки и ноги сестры Марии Владимировны, которая впоследствии сорок лет пролежала с полиартритом, в страшных болях, — но тогда она еще ходила. Кошек он настигал и рвал на части, а за ногами Марии Владимировны по–настоящему охотился. Она была небольшого роста, пухленькая и ходила, очень быстро переставляя ноги. Айзан бросался и хватал ее за щиколотки, не кусая, но просто забирая себе в пасть — а пасть у него была огромная, как у крокодила. Братья даже били его за это, но отучить не могли. Однажды ждали гостей. Фирменным блюдом нашим были маленькие пирожки, жареные в масле, пончики. И вот Мария Владимировна отнесла в комнату большое блюдо с пирожками, потом пошла за следующей порцией, вернулась — и увидела, что Айзан стоит передними лапами на столе и смотрит на нее масляными глазами. «Айзан, что ты сделал?» И вдруг этот пес весь сгорбился, поджал свой короткий хвост и со стыдом поплелся на свое место. Съел он всего один или два пирожка, но до вечера не показывался никому на глаза — даже когда уже надо было идти с ним гулять. Вскоре после этого Мария Владимировна снова шла по коридору, и Айзан, как всегда, бросился на ее ноги. «Айзан, а кто съел пирожок?» — спросила она. И тут пес снова сгорбился и, опустив голову, отошел. Так она с ним дальше и разбиралась, правда продолжалось это недолго: братья скоро от нас уехали, жить с ними нам было уже невозможно, и пса пришлось отдать: удержать его на поводке было трудно — ростом он был с меня тогдашнего, хоть я и был довольно большой. А Мария Владимировна вскоре ходить перестала…
10
Кстати, с селедкой был у меня такой случай. Покойный Патриарх Пимен был большой любитель и ценитель соленой рыбы, в том числе селедки, и на приемах тарелку с ней специально ставили перед ним. Как–то раз я сидел на приеме возле него, и он стал мне ее предлагать: «Владыка, что же вы не кушаете селедочку?» — «Спасибо, Ваше Святейшество!» Потом опять: «Нет, но вы посмотрите, какая жирненькая!» — «Спасибо, Ваше Святейшество!» — «И совсем не сильно соленая!» — «Спасибо, Ваше Святейшество!» — «Но что же вы все–таки не берете?» — с этими словами он подцепил кусок своей вилкой и — ах! — положил его мне в тарелку. Что было делать? Пришлось есть — за послушание. Подобная неприятность случилась у меня однажды в монастыре. Вижу: лежит передо мной на блюде что–то очень красивое, на мимозу похожее. Я — вот любопытство–то! — положил себе на тарелку. Взял в рот — аж небо свело — селедка! Но по монастырскому правилу что взял на тарелку — ешь. Выдохнул, зажмурился — и проглотил.