Веселы девы, улыбки светятся на их лицах, звучат песни, и вторит голосам эхо, уносит их вверх, к самым кронам деревьев. Редко удаётся им покинуть тёмное, ледяное речное дно, где колышут длинные пряди быстрые течения, куда только в самые ясные дни достают тусклые солнечные лучи. Радуются русалки пусть и недолгой, но воле, о ней и поют. О лунных серебристых лучах, о тоске по теплу и солнцу, о смерти и жизни после неё.
Нежны русалочьи лица, стройны, хрупки телеса, да вот только глаза у всех них зелены, как листья кувшинки, горят в ночи, будто светляки. Зеленеют и волосы тех дев, будто пропитаны илом да ряской, влажны от речной воды. Никогда тем волосам уже не просохнуть, не обернуться шёлком, не завиться кольцами. Коже бледной, что светится, будто зеленоватая жемчужина, не вспыхнуть румянцем, не порозоветь от поцелуев любимого. Мёртвая та краса, нечистая, бесовская, подарила ту красу девам сама смерть. Взамен стёрла с лица все краски, заменив их цветами реки и тины, зеленью мёртвой заменила.
Пристально вглядывалась Акулина в лицо каждой русалки, высматривала Дарьюшку. Мала та была росточком, нежны были черты личика. Едва не обозналась несчастная мать – вот она, бежит, кровиночка, венок в ладошке зажат, мокрые косы расплетённые змеями за спиной полощутся. Не будет больше горьких слёз да ночей, когда кажется, что стоит она у порога, ждёт, когда внутрь матушка запустит. Бежит кровиночка в объятия матери, не зря Акулина в лес ночью пошла! Что там ведьма говорила? За руку дочь схватить, в круг втянуть. К сердцу прижать родную! Да про свечу, про свечу не забыть.
Да только ёкнуло сердце, стало страшно Акулине. Мёртвая дочь в ночном лесу песни распевает, с нежитью знается, глаза у неё льдом горят. Не та эта Дарьюшка, что вышивала да пряла, кошку гладила за ушком. Не она материны слёзы вытирала, не она кашу с мёдом варила. Другая то Дарья, но ведь родная же кровь, любимая дочка! Пусть изменила река лик любимый, пусть стёрла с личика румянец, да видит Акулина в лице милом черты мужа умершего, это ли не счастье?
Выпростала вдовы руку из освящённого круга, схватила дочь за ледяное запястье да притянула к себе. Загорелись у русалки глаза, да тут же и потухли, стало личико спокойным, будто только что проснулась дева. Пахло от неё прудом да цветами, влажная кожа была холодной, как родниковая вода. Споро зажгла вдова свечу над русалкиной головой, осветило зелёное пламя милое лицо. Почти не изменилась Дарьюшка, только глаза зазеленели, а были когда-то подобны яхонтам лазоревым. Косоньки русые потеряли завитки, облепили личико прямыми влажными прядками. Щёчки круглые были, будто яблочки наливные, да только теперь впали, будто у покойницы, побелели, как снег январский.
- Помнишь ли меня? Знаешь ли, кто я?
Русалка смотрела на мать широко раскрытыми глазами, словно пыталась припомнить, кто же перед ней. Вглядывалась пристально, но только покачала головой.
- Не знаю я, кто ты. Не помню тебя, - даже голосок у доченьки не изменился, лишь звучал печально, надрывно.
Вдова залилась слезами, да не время голосить. Нужно уводить её отсюда, раз Лукерья разрешила. Окажется русалка в родных стенах, мигом вспомнит, кто она, да откуда. И мать родную припомнит, мало ли, что с памятью у нечисти делается. Да и не нечисть дочка её, человек она, пусть и лишённый жизни, не бесовка какая, не кикимора.