Выбрать главу

Но помню, был такой момент. Ася Тургенева мне говорит:

– Вы, значит, занимаетесь Борей? И, наверное, вы хотели бы видеть нашу с ним переписку?

Сердце моё чуть не лопнуло. Я получу доступ к неизвестным письмам!

– Конечно, хотел бы!

Она театрально помолчала и показала своей прекрасной рукой на камин:

– Вот видите? В этом камине я всё сожгла.

Ну, спасибо на том, что она дала какие-то неизвестные, никогда не публиковавшиеся фотографии. А потом, уже в Париже, я познакомился с её любовником Александром Кусиковым, поэтом-имажинистом из есенинского круга, автором нескольких книжек стихов. Когда-то, ещё до эмиграции, он был активным и успешным издателем, вместе с Есениным и Шершеневичем открыл книжную “Лавку поэтов” в Москве. Но ко времени нашей встречи он уже давно порвал с поэзией, книгоизданием, тем более книготорговлей, и стал лентяем по жизни, вообще ничего не делал.

Он мне говорил:

– Приходите завтра.

Я отвечал:

– Ну, Александр, я не могу, потому что у меня лекции. Или я их читаю, или я их готовлю. У меня есть работа, в отличие от вас.

Он возмущался:

– Как! Я тоже работаю.

– Что же вы делаете?

– Ну, раз в год езжу в Клермон-Ферран, участвую в собрании акционеров фирмы.

Отец его был богатым кавказским купцом, так что оставил наследство. Вот и вся работа.

Что же до чтения, то в первый мой московский приезд я убедился: многое из “запрещённого” можно легально купить в “Букинисте”, ещё больше – найти в Ленинке. Тем более что иностранцы получали привилегию: наш билет позволял пользоваться академическим залом, где ме́ста было больше, а книги приносили несопоставимо быстрее. Мы были экзотикой, и в то же время нас таким образом изолировали, удерживали от лишних контактов. Я даже имел право есть в профессорской столовой, где было гораздо вкуснее, – но никакого общения с другими студентами.

Главный корпус МГУ, где я жил в комнате 636, зона “Г”, только что достроили. Это было свежее здание, чистое, во что сейчас трудно поверить. Мы дежурили по очереди у пульта на коммутаторе, звали студентов к телефону. Убирали территорию. Кстати сказать, меня строго предупредили, что не надо гулять под окнами, потому что на голову может упасть бутылка: в общежитии по выходным любили устраивать попойки. А ещё объявили указ ректора, что каждое утро мы должны выходить в коридор и заниматься зарядкой. Я в первое же утро вышел, как послушный европейский человек. Тем более что всегда любил гимнастику. И увидел, что, помимо меня, в коридоре пятеро китайцев – и ни одного русского! Они предпочитали в это время досыпать, а приказ просто игнорировали.

Вообще, я тогда впервые понял, что русские редко спорят с начальством, просто не выполняют распоряжения. Но если уж решились спорить, то часто идут до конца. Однажды я стал свидетелем неприятной сцены в большой аудитории здания “Б”. Шло всеобщее собрание комитета комсомола, на котором иностранцу находиться не полагалось, но мне было страшно интересно, и я туда просочился. Ну, то есть поступил по-русски: не спросил разрешения, проигнорировал запреты.

Старший студент, ему было за тридцать, во всеуслышание заявил:

– Товарищи! Надо признать, что мы живём в стране, где ещё есть безработица и голодающие люди.

Можно себе представить, какой эффект это произвело. Воцарилось молчание, тишина всеобщая. Преодолев оцепенение, выскочила какая-то активистка, потребовала доказательств. Он ответил:

– Я преподавал в школе. И я своими глазами видел, что некоторые мальчики почти падают от бессилия. Я зашёл к их родителям и увидел, что они голодают.

Это было нечто потрясающее. Позже я бывал на официальных “смелых” выступлениях, где все всё понимали, но ораторы как бы шифровались. Например, на шестидесятилетии советского полуклассика Ильи Сельвинского все тонко намекали на испытания, которые пришлось пройти славному юбиляру, на его конструктивистское прошлое, на дерзкую поэму “Улялаевщина”. Но именно намекали, и именно тонко, а где тонко, там и рвётся. В эти витиеватые, не вполне понятные постороннему человеку речи были вплетены опасные детали, и одновременно они были пронизаны советским романтическим убеждением, что революционный поэт должен страдать, но – несмотря ни на что – оставаться коммунистом. А на комсомольском собрании в МГУ разговор шёл прямой и жёсткий, без экивоков.