- Зябко! - ныл сын.
И точно, было промозгло, плюс пять, не выше. Требуются не один и не два часа, дабы жар взял своё. Но, при всём при том, ночь получится стылая. Я б упал от разбитости, отыщись, кто поддержит печь. (Можно, правда, к соседу, но не хотел людей). Приходилось терпеть.
Отужинали. Сын спал. Я ж - бодрствовал: тут болезнь, но и надобность приручить дом. И я вбирал в себя помещение в три окна по фасаду плюс с торцевым одним (что разбито ворами), заткнутым мною, как дым повывелся. Воры вволю тусили: шторы в разрывах, стулья поломаны, вещи пó полу, стол в объедках, что изводили тень от двух свечечных риз над свечками.
Штукатурка заплакала, и дом ожил. Я, 'Квашнин', был как в вотчине, где давным-давно жили предки. Всё получилось, мне повезло-таки. Дом мог в зиму сгореть - но цел. 'Нива' дряхлая - но доехала. Я мог просто не выбраться из Москвы, будь хуже, - но вот я здесь. Не чудо ли?.. Я извлёк матрас из притащенных на брезенте вещей, лёг... Взмок от пожара внутри себя... До утра я молился.
Утрело в шесть. Рассветало за стёклами сквозь акации, - вообще караганы, но привилось это имя, то есть 'акация' и 'акатник', дереву высотою в три метра с парными листьями, изводящими из своих желтоватых цветков частоколы стручков, что швыряли в сушь семя с лёгоньким треском. Над караганами вис фонарь на столбе, разбитый.
Встав потом, нарубив дров, глянувши, как труба дала дымный сгущенный столб, я опять стал мести пол, пополовично, чтоб было чище. После я вынес хлам, приготовил стол к завтраку, починил пару стульев и продолжал топить. Дым нас выдал: ближние поняли, что живёт кто-то свойский. Могут быть в гости. Но ещё рано. Я наблюдал-сидел, как, пронзив стёкла внешних рам, луч, скользнув в проём, отпечатался в торцевой стене, а потом, в очерёдности, на полу и на ложе, - этак все дни зимой, и когда здесь жили другие (взять мой сосед, кто мне продал дом), и когда здесь, давным-давно, жил отец мой и прадеды (в доме, ясно, не этом, но в этом месте). Было так исстари, что весенний или осенний луч ковылял меж рам и в оконных проёмах, прежде чем двинуться инспектировать утварь. Летом он - в подоконнике. Летний луч не гостит, как зимний, что от восхода - в северной безоконной стене, на печке и после в прочем. Сам воевода, может быть, сиживал, где и я сейчас, и следил луч...
Я выбрел в сени и, через хлев затем, наклоняясь под притолками, во двор. (Кстати, здесь 'двором' называют и хлев).
Большущий (под полста соток) сад шёл по склону вверх; и сейчас он весь искрился под сияющим солнцем в рамках периметра караганы, клёна, орешника, барбариса, липы, черёмухи, вязов, скумпии; а за ним было поле, где волоклись вчера. Трио лиственниц - близ, за хлевом. Сад то есть к северу. Запад зрим за отсутствием листьев, и там был луг сперва и разлог, за которым снегá в полях и начало Мансарово вдоль блистающей Лохны выше течением. На восток, куда больно смотреть в рассвет, средь кустарников без плодовых, при огородике, жил один сосед; а за ним, в разлог (все три дома на выступе), там, где виделись копны, бурт и шалаш над ним, жил второй сосед при крестьянском хозяйстве. Следом - Тенявино и, вдали, город Флавск. А за речкой весь юг был склоном... Солнце сверкало, хоть было стыло. Близилась ростепель с мириадами бесноватых ручьёв, с томительным карком вóронов и со вздувшейся поймой, плюс вербным празднеством. Я мечтал о них. Чуялось, что весна распоследняя; гибель виделась. И вот здесь эти мысли... а и не мысли, - большее, - укрепились.
Что я здесь?
Что в снегах, в малой речке, в жалких трёх избах? Все объяснения: до корней припасть, сына вывезти, чтоб запала ему, мол, Квасовка, - лишь предлоги.
- Папа, красиво?
Сын стоял, щурясь, в заячьей шубке.
- Очень красиво, - я отозвался.
- Скоро ручьи, пап?
- Да. Ветер сменится - потекут.
- Глянь!
Сверху звенело клином гусей... Куда они? Холодно! Перемрут во льдах!
За едой мы решили: я иду к 'ниве', он меня ждёт, здесь, в древней усадьбе, где, как надумал я, Квашнины нам внимают, радуясь отпрыску, кой введёт род в миллениум. Ощущая смотрины, я поправлял его, понуждал, сев спокойно, есть, а не дёргаться. Я про всё его спрашивал, чтоб он выказал ум, - убеждая сим, что талант не развить из-за участи рода, доли злосчастной; я же себя отдам, чтоб ему повезло; на всё готов! Я молил моих предков, выливших из своих горьких судеб тяжкую цепь для нас, пособить ему. Я давал себя в жертву, требовал помощи. Я просил быть испытанным, позабыв, что испытан... Нá пол посыпался прах с соломою. Потолок, что из досок, пролил засыпку.
- Будто стрела, пап! - Сын мой показывал.
Я, решив подмести сор (стоит накапать и ступить в мокром, он станет грязью), выяснил, что под прахом такая же, из узоров и трещин, стрелка. Что это? Знак искать в круговерти, вслушаться и всмотреться? О, Бог даёт шанс!.. - я повёл дискурс. Но за раздумьями вдруг расслышал гуденье: так гудит трактор, а он был нужен. Взяв картуз, я пошёл во двор. Ветер, дувший от 'нивы', что оставалась с вечера в поле, нёс шум отчётливый. Я пустился по насту ста килограммами. Путь шёл в гору, хворь утомляла, я не спешил... Увиделось: средь снегов трясся мощный кряжистый трактор на холостом ходу. Дальше - куртка около 'нивы'. Аккумулятор и лобовое стекло в сторонке.
- Трудишься? - молвил я.
- А, приветики... - Куртка скручивала деталь. - Подай-ка ключ, приржавело.
Ключ - в запасном колесе моём, снятом, выкаченном за бампер, так что от гайки вор не достал бы. Он, глянув, вскинулся.
- Кто?
- За 'нивой'. Сам я из Квасовки.
Он смеялся: - И у меня есть 'нивка'; я и хотел запчасть! Извиняй... Пётр Петрович. - Он тянул крепкую, но короткую руку. - Будем знакомиться... А ты влип. Пункт двенадцать правил движения октября девяносто, вроде бы, третьего, исходящая девяносто: воспрещено стоять, где средству прерывает движение, въезд и выезд других. Штраф - тысяча... Я шучу с тобой! Был гаишник. Нынче я - Пётр Петрович. Лучше - Магнатик. Тут я зовусь так.
Я пожал руку. - Павел Михайлович.
Грузный, крупный, весь животом вперёд через брючный ремень, и не мал, как я, он казался приземист. Возраст за сорок. Волосы на большой рахитической, смугло-кожистой голове острижены и черны, как смоль. Каресть глаз заужалась пухлостью бритых, в оспинах, щёк. Рот, маленький, купидоний, стиснут щеками же, что гнели сходно маленький нос. Дородность, явная брюхом, висшим вперёд, с короткостью рук и ног в плотных брюках и в тупоносых мягких ботинках, уподобляли его вместе суслику небывалых размеров и истуканчику (скифской бабе). Это телесно. Статусно он был среднего слоя, бравшего сметкой, а не трудами, доблестью низших, но и не гением, отличающим высших. Собственник малых средств производства, он ими кормится и, имея излишки, ладя торговлишку, наживается, между тем как дельцам захудалым, взять меня, - тяжко.
Я пнул нож трактора. - И дорога твоя, смотрю? Я вчера здесь застрял... Пожалуйста, сделай трассу до Квасовки, коль твоя земля. Там всего пятьсот метров.
Он в смехе поднял аккумулятор. - Правильно! Всё моё вокруг Квасовки! Путь гребу в свою ферму. Ферма в Мансарово. Денег нужно солярку взять. А для этого мне бычков сдать. Ферма-то - ближе к Квасовке. Мне в Мансарово, где дорога, тратно; тут мне под три кэмэ, а там - десять и в яминах. Тут, считай, три в полях, пять асфальтом - и город Флавский... Путь тут давил вчера, но соляра закончилась; я и сдал назад... - Он вставлял лобовик моей 'ниве' споро, умело. - Тут было поле, общеколхозное, а теперь всё моё, брат! Стало быть, не твою 'нивку' грабил я: на моём поле всё моё! - посмеялся он. - Сорок га, тут корма сажу. Взяток дал им, чиновникам, а и то на паях с одним, с Зимоходовым... Меня в Флавске всяк знает. Я тут король мясной, рéкет. Скот закупаю - вот главный рéкет. Первое в бизнесе - поделиться; кто-то со мной, я с третьим... Я жизнь попробовал, у меня трудовой стаж, веришь ли, тридцать пять; мне - сорок. Сделаю ровчик... - пообещал он, выправив 'ниву' и двинув к трактору. - Дом твой крайний? Значит, соседи. Мой двор в Мансарово, на другом берегу, к околице. То есть ферма моя там, сам я из города... С тебя водка с гощением. А не то миллион. Шучу! - Он захлопнул железную грохотливую дверцу.