Телогрейка, а под солдатской сплюснутой шапкой проседь; шея в морщинах; плечи покатые, и дрожащие руки, кои как грабли... Сызмала в поле. Бросивши школу, после войны как раз, тягал бороны. Тракторист стал, и не последний, хоть безотцовщина. Малорослый, тщедушный, но и живой, женился, в точь перед армией, отслужил, вроде в танковых, и - назад домой. 'Пятьдесятые', говорил он, лучшие годы. Он пахал, сеял стареньким СТЗ. Целиннику, дали орден. Шёл он деревней, и звали выпить, а он уваживал. И Закваскин, живший с ним с Квасовке, уважал его, тракториста с наградой... Ой, и гульба была! То в одной избе, то в другой собирались на майские и октябрьские, в новогодние, в дни рождения, на церковные, осуждаемые в верхах. Был лих попеть, вбить каблук в пол, выпить бутылочку и другую. Молодость! В три прилёг - в пять на тракторе, дверца настежь! Бьёт снег и дождь, рвёт ветер - гой еси! Предлагали: учись... Не надо, и без того смак!..
Пил он и в тракторе: пашет в грачьем смятении, пьёт сам перст и из водочных пробок гнёт 'бескозырки', чтоб, швырнув, их запахивать... В 'шесьдесятые' в космос выбрались, телевизоры сделали - а без трактора швах. А тракторы - он с одним под обрыв слетел. Дак простили: все выпивают. Но, постепенно, - то ли тут возраст, то ли ещё что, - жизнь поменялась. Квасовка - ладно, в ней три избёнки. А и Тенявино: после школы все в Флавск бегом. Трактористов строгали целые прорвы, чуть что - уволим. Тут и кардан... Закваскин, вор, с Оголоевым махинируют на сто тысяч, он же прибрал кардан с допотопного ЗИСа, годы в углу лежал, - вмиг кардан стал госсобственность. Враз припомнили всё и выгнали. Он стал скотником. Пить - лакай с утра. А то бабу жмёшь, и твою кто-то сходно... Ну, и побил её, дак пошла на завод во Флавск. Как придёт - за хозяйство, мужу ей некогда... В 'семьдесятые' опустели деревнюшки: город близко, грязь отмесил - асфальтики, зарабатывай чистым, а не в гавне скользи. Молодые вразбег, 'учёные', а к нему председатель вновь, с пребольшущим пардоном: дескать, тряхни мощой, а кто старое вспомнит... Он и тряхнул, пить бросил, раньше всех в трактор, позже всех с трактора, 'бескозырок' не гнёт впредь. В мае на Первое люди празднуют, вся огромная СеСеСеР, он пашет - да и под кустики, под 'треньсвистер' обедать. Трактор шумит-стоит в холостом ходу, лемех бликает... Снова пашет и, как министр какой, честь рукой даёт, а грачи следом свитой... С Марьей наладилось. Он любил её, Марью-то, и хозяйство вёл... Жили тягостно, Маленков облегчил им. А Хрущ опять поджал, чтоб мужик не куркулился. И при Брежневе чуть не так - расхититель. После Андропова оползла вожжа. Над избой, крытой цинком, встала антеннища, скот бродил неудобьями; огород - нет конца. И всё - он. А жена лишь стирать и детей следить. И вдруг кончилась. Схоронив, сел на пенсию, так как вспухло колено. Он добыл мерина, жил вдовцом; много пил: самогон, политуру, но также скот держал с огородом. Всё ради Марьи. Чистя хлев, он бубнил, что, пока он тут с овцами, пусть 'курям' задаст. На покосе божился ей, что и в этот год справились, а уж в новом 'посмотрим'... Лили дожди, шёл снег, отцветали черёмухи - и в другой покос он опять твердил, что у них всё 'по-старому'. Труд внушал не спиваться, быть Заговеевым, у которого, говорили бы, и хозяйство немалое, и силёнки. Дети уехали на завод во Флавск... После всем в их районе стали доплачивать за Чернобыль, чтоб пили водку - гнать 'нуклегниды'. Пьянством лечились; пили лечась то бишь. Пил и он вовсю, но и вкалывал. Запустил только женское: быт, постирку с одёвкой и в этом роде; образовались чёрная плитка, гнутые ложки, битое зеркало, одеяло с прорехами, пыль в углах. Засыпая, он спрашивал: умерла жена, что ли? - и соглашался, что умерла давно, но проснувшись доказывал, что - жива и вот-вот войдёт в дом как встарь. Он доказывал, что жива его Марья, нынче, едучи и приветствуя сверстников. Он сидел в санях на одной ноге, а другая, больная, в валенке, - прямо.
Минул последний дом у околицы; дальше пустошь и Флавск за ней.
Он признался мне: - Выпить мчусь.
Нас мотнуло от улицы вверх, в поля, что весною распахивались в ряд с тем, что считалось 'дорога', кою вновь делали; летом ездили меж хлебов в пыли; в сентябре всё пахалось под зиму и трамбовалось; почвы твердели, оттепель разводила слизь, и Тенявино превращалось чуть ли не в остров; стужа крепила лёд, и вновь ездили; снег скрывал колеи, но машины снег мяли; только в февральские обложные заносы путь грёб бульдозер.
Днесь полей не было. Был пустырь в свалках с ямами и опорами ЛЭП, что давным-давно шла к мансаровским фермам. Здесь - радиация... Я, мать, брат набрались радов, зивертов, бэров там, где служил отец. Здесь же - след от Чернобыля; здесь теперь будет смерть либо новое человечество. Я уже мутант: я фиксирую трепет горниих ангелов, гад подвод-ных ход, прозираю ад с тартаром. И сказать боюсь о последствиях, что грядут вот-вот - еду в розвальнях, а ведь знаю, чем кончится. Мне бежать бы... вымереть проще, чем ждать что близится.
Мы подъехали к Флавску, к лавке 'Продукты'.
- Мигом, погодь секунд... - Заговеев исчез внутри, вышел с водкой. - Ты, друг-Михайлович... - Он, взяв в розвальнях кружку, быстро плеснул. - Погодь-ка... Опохмелюсь я... - Выпив, он сморщился и занюхал засаленным рукавом. - Домчу!..
- В центр города, - я добавил, - в администрацию. А ты с лошадью. Мне бы сотки там выпросить.
Он сел в розвальни. - Дак, Михайлович, я от квасовских. Ты один - а мы как бы от общества, коллективом. Надо бы... Зимоходова нужно, это мой друг, считай... - Он стремительно оживал; прокашлялся, увлажнив глаза.
- Ты нетрезвый.
Он отвёл телогрейку, чтоб двинуть орденом. - Я его завсегда во Флавск! Это Знамени Трудового. Орден мне - Леонид Ильич лично! Есть резон, восседай!
- Ну, садись, пап! - сын мой похлопывал с собой рядом.
Мы скрежетали ветхою улицей, бывшей некогда тракт на юг, так что новая магистраль, что справа, пряталась сзади ветхих кварталов. Слева шло кладбище, где средь крестиков было три мавзолея; был и грачевник. Нас глушил грохот транспорта, здесь убогого, взвесь с колёс жутко пачкала. Добрались мы до площади, годной Харькову и где Ленин терялся. Се как бы символ: Флавск вкруг гигантского асфальтированного квадрата и в нём оратор. Культ болтологии?.. Через улицу-трассу, - ту же 'М-2' опять, - было здание с флагом (в прошлом райком, я знал), трёхэтажное. Среди 'волг' с иномарками карий мерин и стал. Постовой пропустил меня. Заговеев затопал по лестнице в грубых валенках.
Мы уселись на длинную лакированную скамью близ двери, третьими в очередь. Сын мой медленно, по слогам, прочёл:
- 'Зам главы... Зимоходов'. Что, он главарь?
- Дак правильно, - поддержал Заговеев, сняв свою шапку. - Я и по пенсии приходил к ему, и когда электричество сбавили. Был партийный начальник. А и теперь главарь, по селу, не по городу... - он дохнул перегаром. - Все из райкомовских. Вот такой народ, завсегда в верхах... Зимоходов в собрания приглашал меня из-за ордена, вместе были в президиме, он от партии, я трудящийся. Я... Погодь... - Заговеев толкнул меня и умчался.
Взвизгивал факс, телефоны трезвонили, пело радио. Секретарша, впустив меня к Зимоходову, поливать стала фикус. В зеркале глянул тип в грязной куртке, пачканной в марш-броске через город в низеньких розвальнях. Заговеев помог бы, но убежал... блевать?
Я вошёл. Чин, кивнув, повертел в пальцах ручку и указал на стул. Был он плотен, при галстуке, лупоглазый. Спрашивал взглядом: слушаю! быстро суть! много дел! кроме прочего, вряд ли я, то бишь вы, полýчите, лучше бросьте; но, если хочется, что ж: вы прóсите, а я - контру, вы залупаетесь и копытите от своей херни - но мои херá выше; вы уже мóлите, - я тогда, не как, скажем, ответственный, вам сочувствую; только, кроме пинка под зад, ни черта я вам; не со зла, клянусь: просто вы мне не выгодны; пользу я б углядел, поверьте, и всё иначе б шло; потому начинайте, что вам желается... Он скосил глаза, подавив зевок; вдруг взял трубку и, отвечая, взглядывал на нас с сыном, да испускал ещё газы или чесалось что. На столе был флажок РФ, рядом дырочка для флагштока, - вдруг для серпастого? Положив вскоре трубку, он крутнул ручку в толстеньких пальцах.