- Пап!
Я побрёл на зов. С каждым звуком, с каждым мельканием, впавшим в зрение, я угадывал, что он здесь... Не выдержав, я бежал под ракиту и стал следить там, чтобы созданье в заячьей шубке, бывшее в тальниках, повернулось - и оказалось, что здесь по-прежнему лишь второй мой сын, собирающий хворост.
Этот сын.
Тот давно точно так же здесь разводил огонь.
Я сел в снег под ракитой. Чиркнула спичка над сушняком. Ночь прянула прочь от пламени. Я снимал рюкзак, чувствуя, что, пусть мы и вдвоём, - близ третий, жаждущий выйти. И я промолвил:
'Ты со мной у такого же пламени здесь сидел давно, а вверху ждала мама. Ветер дул с юга. Кажется, был апрель... Ты рядом, я мог рукой достать...'
'Папа, ты был моложе'.
'Я был моложе... Помнишь, я посадил тебя на плечо, поднёс к воде, у тебя был фонарь; луч - в вершу, в старую вершу: рыбы в ней не было'.
'Что, я умер?'
'Нет, сынок... Помнишь, мама звала, мы прятались. Мы готовили наш секрет'.
'Записку, что мы здесь были?'
'Правильно'.
'Она в баночке?'
Я поднялся и, вскинув руку, выискал под трухой в дупле гладь стёкла.
'Да, здесь она, здесь, на месте'.
'Я подойду к вам'.
'Нет'.
'Почему, пап?'
Я заткнул уши, чтоб не слышать... Вдруг захрустело, и меня пот прошиб. Я схватил снег приткнуть к лицу. Подпустить его - стать безумцем... Но ведь он мёрзнет! Я жёг охапки дров, мысля: тот прожил больше, чем пока этот. Этот утратит, если я с тем уйду... Нет, я должен быть с этим. Этот лишится, если я с тем... Вот именно!
- Пап! - звал этот.
Тот отдалился, и я расслышал:
'Я потерплю... Вон надпись'.
'Да, сынок'.
Надо мной, на очищенной лет пятнадцать назад от коросты толщи ракиты - 'Митя и Папа'. Это он сам писал (я держал его на руках тогда); 'Папа' - с титульной вкось.
- Что, надпись? - Сын подошёл ко мне. - Видел в прошлый год. Кто писал? Это место ведь наше? Лучше сотрём давай и напишем про нас с тобой, чтобы видели, чьё тут место, и не калякали.
Я отвёл его к пламени, убеждая, пусть буквы будут.
- Ты, что ли, дом купил с этой надписью?
- Верно.
- Ну, тогда ладно. Митя и Папа, может, не знали, что мы дом купим. Ладно, само сойдёт... - Он вздохнул в тоске. - Был бы здесь хоть шалаш. В Москве у нас, в детских садиках домики, и вмещают трёх маленьких; все на столбиках - курьих ножках. Нам, пап, такой бы. И чтобы дверца, крыша и печка. Я бы топил её. А в окошко бы глянул - речка. Ой, хорошо тогда! Кашу сварим с ивовых почек?
- Да.
Я набрал цветков, серебристых, с алостью в шубках, и их встряхнул - для отсветов и чтоб видел другой сын, что где-то рядом. Я не варил каш вербы при его жизни.
Наш котелок был в пламени.
- Нарекли хлеб тот манной, белой, медовой, - сказал я, - сладостной.
Хрустнул шаг. С топором, в длинной светлой фуфайке, в светлой папахе выбрел Закваскин, буркнув насупленно:
- Пламя пáлите? Упредил бы. Мне что, легко ходить? Потому как ответственность. Гришка твой бы ни в жизнь, пьянь... Вижу, огонь жгут. Кто?.. - Пнув сушняк у костра, он прошёл топорищем ткнуть в ствол ракиты. - Вот дрова, коль свалить её. Только как поднять к дому?.. Будет, пойду. Сын явится, а я с вами тут...
Я молчал. Разговор он устраивал с дознаванием выгод, что представлял я имуществом, остающимся в доме. Если я сообщал ему, где что спрятал, по возвращеньи не находил схрон. Вдруг он сейчас ко мне?.. Я смотрел вслед и думал: что во мне ноет и не уходит с ним? Он ударил в ракиту - это ли? Он наметил срубить её?
- Пап, кипит.
В котелок я добавил чистого снега.
- Варим из белого, - подытожил сын. - Манка белая, ивы белые, белый снег, белый сахар... Пап, будет сладко?
- Да, - обещал я, видя, что, от удара ли, от огня ли, буква 'М' стёрлась. Но я подкрашу.
Как-нибудь...
Стало радостней; настроение вмиг улучшилось; ипостась моей ломаной и никчёмной судьбы обретала здесь цельность. Здесь пока я отец, не утративший чад моих; здесь отрадное прошлое, когда я был здоров ещё и трудился в лингвистике; и когда Родион, мой брат, был нормальнее, а жена моя - пресчастливая мать была; и когда мой другой сын видел наш сад в цвету, слушал птиц; мы чинили с ним крышу, крыли полы, белили; вечером мы спускались к раките, пела кукушка... Может быть, этот дом его счастье - дом, где теперь варю им двоим одну кашу, мёртвому и живому... Понял я: в той бездумности, с коей прибыл я, есть резон: бегство в место, где я был счастлив. (Здесь потом на снегу поздней ночью в искрах от пламени был зачат и второй мой сын). Мне нигде не быть с первенцем, пишущим на раките 'Митя и Папа'; мне с ним лишь здесь быть, около Лохны.
В варево я влил мёду. Ели... 'Напузившегося', на сленге, осоловелого, я тропой, затвердевшей, ломлющей ноги, позже отнёс его в дом, в постель... При луне уже, вновь спустился к раките, к угольям, багровеющим тускло... Всё, вроде, прежнее - но я стал вдруг чужой снегам с плеском речки под ивами, стынущими в свой праздник. Я развёл пламя; темень попятилась.
Он приблизился.
'Ты, сынок?'
'Папа'.
'Я не додумался, где ты'.
'Я здесь всегда'.
'Здесь?'
'Помнишь, вы уезжали, 'нива' работала, дом был заперт, вы меня звали, но не могли найти. Я был здесь и мечтал, как я делаю от ракиты к дому вверх лестницу, и она вся из мрамора'.
'Ты в Чечне тогда...' - я пихнул головню.
'Да. Резали пальцы и посылали, чтобы ты выкупил. Про отцовскую толковали любовь; мол, выкупишь. Но я знал, что нет денег... Пап, расскажи, как в детстве'.
'Хочешь про масти?..' - Я повёл об игреневой, о гнедой и караковой, о соловой, мухортой и изабелловой... Было сладостно, и костёр мой дымил в луну. В Лохне тихо плыл бобр... Надорвал тишь голос двухрядки: то Заговеев выл про три 'муромские сосны'; под праздник он часто пел.
'Я... Прости, сынок...'
'Папа, не за что'.
'Хочешь в дом?'
'Нет, могу только здесь'.
Он здесь...
И я обнял ракиту.
VI брáтина
Я ушёл на рассвете, ясном, холодном, как предыдущие. Сердце ныло - я оставлял его там, внизу. Скарб отнёс Заговееву, что сидел в обветшалом белье под тулупом около тополя во дворе на телеге: чубчик он ровно, ладно подрезал, выглядел лучше, если бы не глаз с похмелья, красный и мутный. Он вынимал курить; его руки тряслись. Мерин стыл вблизи, куры бегали; овцы сбились у хлева; хрюкали свиньи. Ископыть не сминалась, ставши как гнейс в морозе.
- С праздником, - обронил я.
- А и тебя, Мих... - Он вдруг закашлялся. - Выворачивает... Злой кашель... Пел я, Михайлович, спать мешал? Волоки вещи внутрь! - понеслось мне вслед, заходившему в дом с баулом. - Как не пить, не попеть? Распоследние дни досужие! Там назём возить, после пахота, да покос с пастьбой, да сорняк с жуком... Хоть, к примеру, блоху взять! И колорадский!! С виду пригожий!! Но не натурой... - сбавил крик Заговеев, так как я вышел. - Не было; он стал с Брежнева. Прежде взрослый жук, и личинки. Банками обираешь их в солнцепёк - он снова... Он из жары, что ль?
- Всё из энергии.
- Жрёт ботву... Хорошо, сын - Мишатка мой - помогает. Мне в зной несносно. Он, мой Мишатка-то, сорока нет, - дома игрушки; маленький в их играл, Мишатка... В Флавском он. А завод их не дышит, он там как мастер. Спонсера ищут, чтоб, значит, денег дал... Во как! Спонсер им... - И старик, вздохнув, почесал ступню, скинув валенок. - Чтобы спонсер им денег дал, а они бы украли? Я ему, что он лучше бы бизьнес вёл, закупал мясцо; не то ферму взял. А Мишатка мне, что ему не дадут: весь рынок, деньги и связи тут у чеченов и у богатых. Дело, мол, сложное - скот сбывать. Чем кормить, отвечает, если поля у их? При заводе - почёт как мастеру... - Заговеев качнул ступни. - Пальцы чтой-то не ходят. Думаю, к смерти... - Он отшвырнул бычок. - Смерть у всех, что ж. А вот как с мерином? Доброезжий, хоть боязливый. Он куда?
Я смотрел: ни в морщинистой шее, ни в редком волосе с детским чубчиком, ни в мозолях натруженных рук его, ни в покатых плечах и ни даже в глазах, красных с водки, смертного не было.