Я стремился сквозь хохоты, сексуальные выкрики и трепню о стяжании - и мне чудилось, что я нужен, что я с какой-то важною целью в падшем отечестве, что я в нём пригожусь...
Приехали... Вновь Кадольск, вновь стоянка, где оставляю дряхлую 'ниву'... дверь в подъезд... тьма пролётов, точно шагаю вверх до того, как унижен реформами, до того, как издал свои дискурсы о герульском/гепидском. И до того ещё, как в ином дому, давнем, я нёсся к Нике, чтобы обнять её... (Или, может быть, вслед за тем, как умер, чтоб не шагать по лестнице до и после, ибо всё кончилось?).
Нас встречали.
- Ы! Телевизор! - требовал Родик, сорокалетний и сумасшедший, сходно увечный, мой брат, с коляски. Он был в слезах и красен.
- Павел, потом поймёшь, - объявила мать, гладя внука, бурно вещавшего: 'Праздник, Вербное! Это ива! Взяли у Лохны! Баба, а где халва?'
Появился отец из комнаты - и унёс своё длинное исхудалое тело.
Позже, за ужином, он сел боком, руки на трость причём, с бородатым, пророческим, византийским лицом. Кормили нас не с сервиза (то есть с фарфора), а с нержавейки, с памятным, правда, оттиском 'Нерж', - том самом, что мне казался, в детских фантазиях, городом за высокою, белоснежной стеной в чащобах. В парусных стругах, в красных и синих торбах из бархата, звонких в тряске, Нерж доставляет грузы к пакгаузу; и несут их в вагоны, и отправляют их к нам в удел, скучный, пасмурный... Нерж навеян был Китежем плюс обёртками от кондитерки в их славянистом имидже. Всякий раз я, увидев 'Нерж' и забыв 'нержавеющий', грежу городом с древним добрым царём в бармах. Мои дети, каждый в свой час, расспрашивали о 'Нерже'; я привирал им.
Мать была в синем в блёстках халате, сын хороводился, а отец, опершись на трость, трогал чай чайной ложечкой.
- Что там с Квасовкой?
- Хорошо.
Сын играл с динозавром, скачущим пó столу. - Выдай масти, пап, лошадиные!
- Нас ограбили, - произнёс отец. - Унесли сервиз, телевизор.
Знали бы, что теряем и Квасовку, что их внук зарабатывал на бензин в пути и что я чуть не сдох на свалке.
- Я, - вёл отец, - жил честно... Но ненормальны мы, невпопад мы... Я, Павел, нас спасал... - Он вдруг поднял взгляд. - Я спасал нас подменою 'ша' на 'эс', и влезая в мундир потом, чтоб - 'товарищ майор', без имени. Я весь стёр себя, отдал им Квашнина, стал винтик. Не было места, где был собою, - всё-всё казённое, коллективное, стадно-общее, как им нравится. Хоть на пенсии, чаял, выпрямлюсь, превращусь в себя. Мыслил пенсию цензом воли... Хлам я жалею? Нет! - прокричал он. - В душу мне влезли, грязь внесли! Доказали, что здесь опять их власть и что я проходной коридор им, сделавшим скверну из моей Родины! Да, вот так, сынок.
Я прошёлся. Срезана люстра, недорогая и, в общем, блёклая; но я жил при пяти её лампах, вставленных в псевдолилии. След в обоях был от ковров, их сняли. Но и за стёклами чешской стенки, прежде с сервизом, - пусто. Лишь книжный шкаф не тронут (книг не читают), как и диван-кровать, кресла, стол и настенное бра, плюс эхо - чадо пустот... Бог властно напомнил нам нашу малость, так же как жителям с ул. Гурьянова и в Помпеях.
Мать гладила льнувшего к ней урода, чьи мании отпечаталось на лице... Поправлюсь: был отпечаток загнанной под спуд психики. Чуя боль сознающей, что пленена, души, я подумал вдруг, что под спудом-то - изверг. Дýши и сделали всё вокруг - бытийно-культурный ужас. Дёрнувшись, брат погнал вон коляску, сбивши племянника, кой захныкал. Но не о сыне я вдруг подумал. 'Здесь она?' - возбудился я.
И отец принёс спрятанный в тряпках свёрток, сел за стол, стал разматывать тряпки, молча, сурово. Сын мой следил за ним.
Серебро в свету... брáтина.
Толстостенный жбан, круглый. Серебряные мор. коньки были ручками, под вид амфорных; изумрудные очи выпали, лишь один сверкал. Был поддон, окольцованный золотой тонкой лентой в крупных корундах, с надписью на церковно-славянском: 'День, иже створи Бог, взрадуем, взвеселимся в он, яко бог избавляет ны от врагов наш и покори враг под стопы нам, главы змиевы сокрушаи'. Выше был горельеф щитов и, в орнаментах да в сапфирах, лики святых - шесть ликов. Верхний край окольцован был золотом с гравировкою, что-де некогда, в леты давние, князь Василий Васильевич наградил Иоана, сына Ондрея, кто впредь 'Квашня бысть'. А завершалось - толстым серебряным нешироким кольцом в орнаментах. Крышки не было, лишь проушины для крепления. 'Удостоился братины ест серебряна с золочёною крышкаю, весу в оной пять фунт тридцать семь золотник, шубы турскага соболя, аще пуговиц золочёныи, да село со просёлок, да и сельца два, восемь деревни тож, ради крепость и верность...' - всплыло в цитате.
- Это твоё впредь, - вёл отец. - Ты давай и владей с сих пор. А я... всё.
- В ней чтоб фанту пить! - ляпнул в миг, в кой дрожала история, сын мой.
- Нет... - бормотал я. - Так не положено. Не ответственность, нет... - Я сбился. - Но... я ведь жил ею! Вы понимаете? Я никто, вошь... А с брáтиной как бы есть чем жить... Она больше нас и важней нас... В ней - символ русскости. Я никто... С нею... брáтина... это знак, что не зря живём. Для кого смыслы в деньгах, но для меня как раз, что есть брáтина и я с нею Квашнин. Традиции...
- Ты Квасснин! - уточнил сын.
- Павел, - изрек отец и ссутулился. Волос, длинный, отпущенный в те поры, как погиб его внук (мой первенец), вис с его головы. - Придётся. Я чересчур устал. - Он подталкивал древность к центру столешницы. - Будь Квашнин с сих пор... И ты, Клавдия, вдруг права? Толку в брáтине? Лишь металлы... Жизнь больше смыслов... В общем, впредь Павел пусть... Что ты хочешь, пусть он и делает; пусть хоть выбросит. Мне ничто... - Он увёл под стол ноги, чтоб, обхватив трость, ждать.
Сын позёвывал. Я отнёс его в комнату, где оправил детские губы лечащим кремом: он их обветрил. Я виноват был; я на проклятой той магистрали гнал в сыне детство - самое ценное, что есть истина и цвет жизни, даже и жизнь сама, ради коей, возможно, цвет вместе с истиной. Человечество не в ООН и не в РАН, уверен. Он, мой сын, человечество 'малых сих'. Я пытался стащить его в ил реальности. Потому ль дети портятся, что попытки, как моя, часты?.. Сын детски пах - пах раем. Выключив свет, я вышел.
- Паша, мне в туалет бы, - ждал меня у своей обворованной комнаты брат с брошюрой. - Паша, читай давай!
Я повлёк его из коляски, многажды чиненной. Он достиг унитаза; он был в испарине, охал.
- Паша! - просил он.
- 'Тезисы, - начал я из брошюры, - как звёзды в небе. Цифры горят, блистают и льют энергию, и от них пламенеет сердце и воля! Алы мартены. В зелень каналы в жарких пустынях. Золотом пышет юная озимь. Радугой льются лёгкие ткани. Цифры - конкретика идеалов. Что было сказкой - нынче реальность. В мифах прославлено царство разума. Это время пришло сейчас, и мечта стала явью! Твёрдо, решительно, под водительством партии, весь советский народ идёт по пути коммунизма - самого справедливого и гуманного в мире! '...