Выбрать главу

- Папа! - воскликнул сын, углядев меня с тем трагическим снимком. - Фотка?

- Нет, справки, - комканно врал я.

Он кивнул на картонные короба, сверхлёгкие (в них пакеты гвоздики).

- Сложим, пап, крепость?

И я помог ему, сам в прострации. Он играл потом, защищая картонную 'крепость' то ли от орков, то ли от гномов... После я усмотрел Беренику, дымчатый взгляд её.

- Вы приехали? - скинула плащ. - Я рада! Тоша, поди ко мне. Как деревня?

Я, смолчав о Закваскиных и о призраке под ракитой, начал на кухне, где она жарила: - Снова пряности?

- Марка дал.

- Ника, бизнес наш умер. Нет его. Есть ишь видимость. И напрасно...

- Нет, есть заказы, я выполняю их. Я купила на рубль, продаю на рубль сорок. Разве не выгодно?.. - Облизнув палец, резала лук. - Где деньги? Тоше на обувь, на остальное? С этих заказов. Плохо ли? Нет.

- Бесприбыльно, - вёл я. - Платят не сразу; ждём - и выходит: нам должны меньше, чем мы потратили. Ведь инфляция. С этой партией долг возрос.

- Есть сфера... - Ника задумалась, - адвертайзинг. Вроде, торговля в целях рекламы. Да, адвертайзинг... Он сказал, что ему от нас нужен лишь адвертайзинг с этим... с promotion. Чтоб узнали о фирме. А адвертайзинг с этим промоушен, уверяет он, стоят трат. Вот поэтому мы нужны ему. Как рекламщики.

Темновласая, кожа гладкая... Я искал в ней след горестей, но встречал облик сфинкса с мягкой улыбкой.

- Ника, - твердил я, - он меценатствует. Мы не можем висеть на нём.

- Адвертайзинг... - Взгляд её и кромсание лука в темпе паваны ясно являли, что она грезит. - Да, адвертайзинг с этим, с promotion...

- С предложением, - отозвался я. - Когда он, студент, предложил тебе руку.

В ней что-то сдвинулась, улыбнулась. - Я тогда, после 'Шéрбургских зонтиков', не в себе была: в фильме Франция и любовь; у нас - порт во льдах, девятнадцать лет... Он зашёл, был навязчив. Он стал разыскивать, что имелось в реальности от блуждающей в Шéрбурге.

То, что Марка любил её, тайной не было; но открытой мне близости я не знал. Ишь, 'девочка-невпопад' - сказала и нарезает лук как ни в чём не бывало.

- Ты огорчился?

- Да, вероятно, - молвил я. - А вот ты прослезилась, и не от лука. Сладкая память? Ты сожалеешь, что упустила шанс? Знай я истину... - произнёс я. И вдруг устал, сказав: - Наплевать... Но гадаю: он помогает мне для тебя? Или он всё же мой друг?

- Гоша наш общий друг.

Я настаивал: - Он за Родика платит. Снова твои дела?

Она плакала: - Что не так?.. У меня поползли колготки! Я хочу умереть! О!

Плач - не по тряпкам. Гнавшее меня в Квасовку было свойства, что и пролившее её слёзы. Пять лет назад, весной, сгинул первенец.

- Хватит! - я просил маясь, глядя на длинность и на безвозрастный вид её... Помню, как в метро дамы, тучные и худые, висли над нею, дабы гримасами, обсыпающими визаж, внушить, что фифочке, долгоногой, вольно рассевшейся и живущей в своё удовольствие без детей и иных невзгод, нужно встать, уступив место возрасту и заслугам. Я был свидетелем, как красавчики попадали в сеть, затевая флирт с их ровесницей, мягкой, милой, участливой к их стараниям, как краснели вдруг, выяснив, что стараются перед той, кто общалась в них со своим мёртвым сыном. Это - береникизм, я мнил, жизнь в обществе словно как бы вне общества при содействии некой матрицы, что царила над разумом, так что правящий комплекс принципов, точек зрения, предрассудков, мод, норм и кодексов, бытовых и больших философий рушился в истинах её личности. Этот тип хладен к разуму; он обходит рассудочный гордый мусор. Женщина с этим качеством - дар избраннику. Вас желают любить ради вас и без видов на выгоды. Вот кто был со мной. С Никой я, как и с Верочкой, магазинной директоршей, под иным углом видел вещи и, мучим 'миром сим', инородным мне, мог задерживать, что сползало лавиной, что, - я предчувствовал, но конкретно не знал пока, - мне несло избавление вкупе с ужасом.

Я принёс в кухню сумку. - брáтина. Я наследовал. Так с чего начнём?

- Как она...

- Как досталась? - я отмахнулся. - Случаем. Не гадал не ждал... Но отец явно любит нас - Родю, внука, меня, мать - больше, нежели символы, патриотику и культурные ценности. - Я смотрел в окно и повёл вдруг: - Нет, здесь не город. Эти панельность, трубы заводов, базы, обшарпанность, трассы с фурами - хостел. Город, Москва то бишь, за Рогожским, Пресненским валом. Станься возможность - мы убежим туда. Мы не в городе.

Я почувствовал, как дрожит её голос: - Денег нет... У нас будет ребёнок.

Я не ответил. Тёк понедельник трудов моих и Страстная неделя. Сын, вбежав, затянул, как мы ели с ним вербу.

Вскоре я выскользнул и поплёлся, чтоб сделать нечто - то, что давно хотел.

Я шагал вдоль дороги; ветер дул в бок. Три новости: мальчик в Квасовке, и 'грех' Ники, ставящий Марку в пакостный ракурс, если он спал с ней, пусть в давней юности, и ребёнок, что будет, - швах в моём случае, но естественный. В точь по Диккенсу, кто сказал, что нужда и болезни - столь заурядное в большинстве стадий жизни, что их трактуют как отправление, дефекацию... Я и есть тот кал. Кто тем в 'мерсе' или вон той, в песцах, - кто им я с моей болью? Сор в сытой жизни?.. Вдруг аритмия взяла меня. Я свернул шатко к липе, сломанной бурей, и прислонился к ней. За газоном тёк транспорт в дыме от выхлопов. Здесь снег грязен, и я не мог, черпнув, охладиться... После в ларьке взяв пиво, я его выпил. Зыркнул в газетку 'Труд и Работа', что на витрине: в ней 'треб.' садовники, маляры, бухгалтеры, секретарши, все от семнадцати до, желательно, тридцати. Лингвистов в полста лет нужно? Нет, их не нужно... Я знал немецкий, но, как груз к возрасту без привязки к коммерции, он ничто, язык.

Пиво торкнуло. За моим рослым остовом мир поплыл беззаботней. 'Крепко вас, разлюбезнейший, - бормотал я. - Ась? не Квашнин пока? Вскоре будете! Птицу видно в полёте, как говорится...' После я минул группу нимфеток близкой здесь школы, кои хихикнули, так как я им не дал курить, объяснив про здоровье. Я расстегнул пальто, видя цель: МВД за дорогой. Но, очень странно, там был ОМОН, три взвода. И, тоже странно, слева шагала как бы колонна, вся в чёрных куртках, - рейд бардакóвцев, тщившихся в их воинственных шоу с маршами, зигованием, хоровыми кричалками. Лидер где-то полста этих в чёрном, разной комплекции, разновозрастных пыльных лиц был дёрганный и поджарый нервный холерик в твидовой кепке. Он задержался на светофоре и бормотнул мне, пьющему:

- Пиво 'Хейкенен'?

- Нет, 'Трёхгорное'.

- Гой еси! - он вскричал. - Честь! Русское - лучшее! Собрались в Москве русичи много лет назад и вошли в пай Трёхгорного пивоварного товарищества. Сам Морозов участвовал! Выпускали - сто тысяч вёдер. Эх да Россиюшка! Квас и пиво русская сила! - Он подмигнул мне. - Ну, ты орёл!.. Люблю! Ты - Петров?

- Квашнин.

- Гой еси! - он опять вскричал. - Род боярский! Наш муж, природный! Это не выскочка! Пиво русское, стать гвардейская, мысль в глазах, а ручища... - он тряс мне руку, - прям богатырская! Пятаки гнёшь?

Я глотнул пива. - Гну пятак, а меня гнёт копейка.

- Гой еси! С тебя б статую, чтобы видели, кто есть русские! Вот с такими сметём врагов! В Квашниных вся Россия! Где ты работаешь, что не можешь жить в справности... - Так витийствуя, он следил вокруг и схватился, как только вспыхнула светофорная прозелень: - Шагом марш вперёд! Марш, соратники!