Я забылся. И после двинулся из подвала.
Солнце ползло из мглы. Чудилось, что сегодня зажжёт весна и пахнёт с юга негой, снег растворится, сор же подхватится ветром и улетит прочь. Мы с моей Никой канем в бутики, я наряжу её, приоденусь сам; будем гнать в 'порше', корча, что нам жуть весело: ни погибшего сына, ни войн, ни хворей; счастливы и кладём деньги в банки; ездим в парижи, жрём в ресторанах; се наша Раша! Мы прекратим бздеть рабством и штопать ветошь; мы будем сплошь носить лабутены. Что там за дама? что там за мистер? Gorgeous ! Ника запишется в фитнес-клубы, чтоб себя холить. Наш круг изменится, высший свет: как я рад, банкир! а я вам, член-корр! вери мач, лорд!, вау, маэстро, ваш Глюк прекрасен!.. Я подрумянюсь и протяну год (а не до мая, как врал профессор)...
Брáтина! Я сегодня ж продам её, на Великий Четверг. Воистину, в том исход в круг избранных! Так, не меньше! После поведают, что расцвет семьи был устроен в ходе блистательной деловой операции (я о брáтине не скажу им) сбыта норникеля в США отцом (дедом): мол, был не промах, долго планировал, но, в конце концов, взялся в нужный час в нужном месте. Отпрыски в креслах кож носорогов будут покуривать сигариллы, пить коньяк и поплакивать, что отец (дед) скончался день спустя, как вошёл в списки 'Форбса'... 'Скорбно, сэр, и весьма, сэр... мать наша (бабушка) помнит, а мы не помним, мы тогда были сплошь несмышлёныши'... Хрустнув наледью, я коснулся запястья; нет часов; отняли, либо я их забыл... К чему часы? А к тому, чтоб со Шмыговым в антикварный где-то к обеду.
Пока ж я брёл в 'Этуаль' под солнцем - знаком триумфов! Люди светлели, видя распоротый драп на мне и порезанный лоб; ведь как у них: если я в неудачниках, то они - преуспевшие при таком моём статусе. Я запахивал полы, думая: не закрыть ли мне вход в себя? Типа, нет под ракитой первенца в Квасовке, да и рак - бред профессора; и Великий Четверг этот - чем велик? К чёрту, к дьяволу, как говаривал Шмыгов! Я брёл томимый жаждою денег, я слышал громкий, хрусткий их шелест! Что извожу себя? Да любой на моём данном месте сделал бы, что и я с этим первенцем: он один там был - здесь нас дюжина, стар и млад; я спас многих, жертвуя им лишь... Кстати, легко сказать: в себя вход закрыть: дверь противилась, угрызая сомнением, что не поздно, может быть, убедить себя, что, мол, брáтина ни при чём здесь и что не страх потерять всё в выкуп за сына вёл меня, но ничто не спасало; даже отдай я всё: и квартиру, и брáтину, - сын убит бы был... Выход есть: я себе, всем и Анечке докажу факт, коль не продам её: мол, не выгоды двигали... Дошагав, я стоял, как столб, ждал открытия 'Этуаля'. Ждал - ради денег. Да, ради сиклей, кои мне даст потом сучья брáтина, ибо я всё ж продам её. А пока - в магазин мне, чтобы взять деньги... где, кстати, Верочка.
А не к ней ли я?
У прохожего я стрельнул сигарету, чтобы не лезть в глаза, но покуривать. Как бы я здесь курю-стою. Я держал её в двух прямых своих пальцах, точно как Марка, и это значило, я меняюсь в стилистике. Я поглядывал на бель гасшей луны вдали... Мать возникла внезапно, в демисезоне; розовая перчатка пала ей пуд ноги. Подойдя, я склонился, чтобы поднять её. Выпрямляясь, я знал, что врать.
- Я за дéньгами... к должникам чуть свет. К вам зайти не успею, нужно работать... - Я мял перчатку, не отдавая. - Так что привет отцу... Вы там в норме?
Мать обрела стать бывшей красавицы. Если Ника сболтнула что ей звонком в Кадольск, мать не будет стенать, не будет. Мать выше этого. Мать - царица.
- Ты и подростком так не смотрелся.
- Это про драп? Лёд. Скользко. Рухнул на камни и изорвался... Ты куда? Рано.
- Павел, в аптеку. Родя в больнице... Ника звонила. Грустный диагноз...
-Чушь, - я похмыкал. - Полный порядок.
- Лжёшь, - прервала она. - Ради нас ли? Ложь благородна? Ну, и с каких пор?
- Со времён оно! Нас даже Бог надул, - усмехался я. - Первородный грех - бунт наш, вот что я думаю. Мы не там, где нам следует. Мы болеем и мрём, без разницы, смерть естественна или нет... Я понял, смерть неестественна! - вдруг взорвался я. - Я недавно так понял! Жизнь хочет жить! Безумно! Против ума и смыслов! Но - мы сдыхаем... Здесь мы чужие, в этом сём мире. Здесь не лгать - гибнуть. Ибо есть правда: здесь мы не можем жить, мы попали сюда злой силой. Мозг наш дурачит нас: эти самые non ridere и non lugere . Мол, не смеяться, не плакать, но понимать - наш путь. И нет дела, что, понимая, мы лишь мертвим себя, понимая оплошно. Мир не для нас, мам. Эти ложь, правда... Даже и ты мне правды не скажешь, а если скажешь - правду ли, ведь слова всё простят? Ответь мне: ты с нами счастлива? хочешь в юность, чтоб повернуть не к нам? Не томишься ли, что не то с тобой, как хотелось бы, и что грезилось об ином, счастливом? Ты мне не скажешь, ты нас обманешь, - мол, от любви к нам, чтоб не подумали, что, позволь судьба, ты пошла бы к иному, не к Кваснину отнюдь; чтоб какой-то иной твой муж не был ванькой, зашоренным, замороченным догмой, - главное, пребывающим по сей день таким, хоть теперь насчёт прежних догм врут обратное, а сброд верит. Сброд, он устроен, чтоб быть обманутым. Мы животные, мы тупые животные... - Я заметил, ей больно слушать, и не слова мои, но действительно обстояло так: мы тупицы с свинскою мглой в мозгах. - Ты сочла, что лгу я? Расстроилась? Говоримое есть ложь в корне. Ибо не может слово быть истиной; знак не может быть истиной. Ты какую неложь ждёшь? Вроде, что я здесь не из-за денег? И что пальто неспроста рвань? Ложь, что ни скажешь! Рай, кстати, пал от слов. И... не спрашивай, только верь мне: всё-всё изменится! - я скривился. - Я наряжу тебя, как картинку. Я буду толст, престижен... Всё, всё изменится! - я старался. - И Родиона мы... - Я ей сунул перчатку.
Мать приняла её.
- Хочешь, - сказала, сухо и тихо, глядя в глаза мне, - чтобы не поняли про твою нелюбовь к нам, делай простое: чаще звони, будь добр. Мир неправилен, но у нас только он. Так Бог решил. Мы вода в трубе: кто нас льёт, тот не думает, тесно нам или вольно. Он только ведает: мы окажемся, куда мчит труба. И люби нас больше всех истин.
Статная и прямая фигура быстро пошла прочь, словно спешила. Учит любить мир - а тяготилась ведь, помню, участью, укоряла отца, что бедный. Я многим - в мать. Был склонен к броскости: начал докторскую для степени, выбил 'ниву', ездил на форумы, добыл дом в тульской Квасовке, быт налаживал сытный, крепкий, даже престижный. И, когда час настал и за первенца стали требовать выкуп, я, изнывая, мучась и мыкаясь, заслонясь аргументами, предпочёл идеал фамильный, материальный, кой, в тайниках души, чаял больше: он соответствовал не любви ('отцовская, - ишь, - любовь'), а штампам. Всё сбыть за сына, - нюнили штампы, - это неумно; сын - часть комплекта; как можно всё отдать за осколок? сын, пусть любимый, - лишь элемент всего. Частность жертвуют общему. Что любовь перед целым? перед общественным 'идеалом', 'ценностями', 'моралью'? Было б иначе, мы бы на бойни не обрекли сынов, мы бы сами шли. Не идём ведь? В том числе матери, что так воют над гробом... Мысль потрясла меня; я застыл. Для чего я здесь? И зачем сходно мать моя оказалась здесь с аллегорией про любовь и Бога? Вон, вдалеке идёт, унося любовь в золотистость восхода... С чем я остался? С чем? С меценатством, что вот-вот будет? Можно врать, что и я люблю, раз печалуюсь-де о внуке, брате, родителях, Нике, мальчике под ракитой, - да, я печалуюсь, но как лавочник, после прибыльной сделки ставящий свечки перед иконой... Нет, я не с будущим меценатством здесь, а с нуждой откупиться! Я скоро сдохну, и вот что думаю: вдруг я прямь из 'трубы', в кою слил нас Бог, - на суд дел моих? Нет, не то... Что в распоротом драпе я здесь вдруг делаю, вместо брáтину продавать?
Что, Верочка? Уж не к ней ли я?
Появились уборщицы, продавщицы, бухгалтеры; наконец, и она в машине. И 'Этуаль' проглотил её.
Я, войдя, в моей рвани в виде лент драпа, с резанным лбом, в щетине, двинул в служебный зал, где нашёл её, где она задала вопрос, не привёз ли товар.
- Нет.
- Нет? - Сев, она взяла ручку. - Ваше пальто...
- За дéньгами. Но мне много не надо. Мне рублей сто, - я врал. - И не только за дéньгами. Но...
В дверь сунулись.
- Видите? - поднялась она, подошла к дверям, повернула ключ. - День рабочий. Только минутку, Павел Михайлович. Что случилось? Что вы хотели?