Я надеялся, что ложь сгинет и Лорелеи вернутся; их отделяло тридцать пять лет.
- Бухла дать? - в мат понесли они, отпивая из кружек, вынутых из-за спин. - С вас тыща!.. Длинного помним, всё нам в низок глазел...
- Селяви! - одна ляпнула и заткнулась окурком, щурясь от дыма.
- Вовик как Доброхотов, с нами учился? Он рядом с вами, неподалёку жил...
- Помер. Вы-то чего здесь?
- Мы? Мы на родину... Не шумит она ИЛами... - оглядел Марка небо и, вынув 'Кэмел', сунул всю пачку через штакетник. Лера (Венера?), вытянув шею, просеменила к нам.
- А мужчины имеются? О мужьях я. Дом починить, заборы...
- Папочки хватит.
'Папочки хватит...' Он был путеец, нужный здесь, в малолюдии, до того, что его не забрали ни в РККА к Хасану, ни даже к Гитлеру на войну. Отлаживал ход ленд-лизов, бил кайлом до кровавого пота; в дождь и в буран шёл к северу или к югу с таскою рельсов, сменою шпал, с коррекцией семафоров, стрелок и насыпей. Здесь скончалась жена его, что от классовой мести пряталась в дырах и за него потом вышла в тягости. Дочки, светлые, с голубыми глазами, - в мать пошли; он любил их, будто родных. Со службы он торопился к ним их лелеять и наряжать, пусть в грубое, зато с рюшами. Попадая же в город, бегал, только бы ткань добыть, куклу высмотреть, брошку. Все, скажем, пиво пьют - а он бантик торгует, чтоб, возвратясь, их вырядить, сесть и плакать со всхлипами: 'Ох, красавицы вы мои! лилейные'! Он и уши им проколол под серьги, стулья раскрасил, а их кроватки были резные. В голод охотился и рыбачил, чтоб их подкармливать. Но на людях лишь бормотал: 'Растут!'... Прежде дом их был серым - скрыть 'графинь Мотькиных' (Мотькин, то есть, был он, У. Мотькин; а вот жена была 'де Монфор', он помнил). Но при Хрущёве он дом покрасил, красным и розовым, да развёл абрикосы, как бы с намёком, что его дочки 'прямо графинюшки!' Посылая их в лавку, думал, что 'переезд' (так звался их полустанок) в полном восторге. Он не поверил бы, что они всем смешны, что в школе их обзывают. Всё Мотькин делал; образования лишь им нé дал, также и вкусом был обделён. Он всхлипывал про их длинные пальцы и пересказывал, как их мать на рояле 'оченно брякала'. Книжек не было, лишь учебники и одна 'на францусском', помнил он, 'Селяви' звалась. Когда рядом в долине стала в/ч с грохотливым аэродромом, то две сестрицы, две семиклассницы, побрели туда: с бантами, с голубыми глазами, в платьях до пят в желть с хлястиком, в ботах с розовой лентой, - всё, что их бедный отец мнил 'модами'. Он и сам порой шёл 'с графинями'. Кто смеялся, кто уязвлял их либо повесничал. Было, в августе, по дороге домой из клуба их изнасиловал чуть не взвод. Замяли... Им стало двадцать, девственность сгинула, захолустный их эпатаж был тошен. И только чувственных похотливых подростков дико мутила пышная женскость. Давний ли инцидент, их броскость, ветреность ли ума с безвкусием - но всё вместе им навредило. Замуж их не хотели брать. В двадцать семь, макияжно-дебелые, они шастали гарнизонной аллеей, сиживали в кино, на танцах безрезультатно. Были доступными? Вряд ли. Просто обманывались, влюбляясь. Слух был, что - 'глупые', 'не в себе' и 'лахудры'... После мы отбыли кто куда. Но я помню их юных.
- Папочки хватит. Он нас любил... Любил! - вела Лера, то ли Венера, чиркая спичкой, чтоб зажечь курево.
Я сказал: нам пора, ибо сумерки, - и, уже отходя, вдруг высмотрел под стрехой гнили крыши блёклую розовость.
- Что, всамделишно в часть вам? - встала другая. - А не ходите. Что вам там делать? - И отвернулась, дескать, ей всё равно и нас нет. Ничего нет, кроме осколков бывшего рая на девять тысяч каком-то там километре да стука скорых.
Мы брели к сопкам... Ветер был тёплый, небо чуть красилось... Ничего раньше не было, вдруг постиг я... 'ГАЗик' нагнал нас.
- Шеф, не подбросишь к аэродрому?
- Что ли, в Филипповку?
Это были пять изб вблизи.
- Да, - решили мы. - Но не с главного входа. С ближнего, где просёлок был, знаешь? Ближний хоть без асфальта, но ведь проедем?
Ехали. Я глотнул психотропа. Правильно: ничего раньше не было. С этих пор - ничего. Ни Москвы, ни моей там судьбы, ни первенца, ни Б. Б. Всё снилось. Здесь - ничего пока: ни потерь, ни смертей, ни денег. Здесь одно детство... Я видел прошлое: мог, пройдя, обласкать тот дубок, подросший и меня знавший... и видел яму, что рыл когда-то... и видел рельсу, вбитую в холмик.
'ГАЗик' ссадил нас и отдалился. Дальше мы сами... Дальше - к воротам с красными звёздами и к аллее красного щебня с плацем налево, с улицей справа, где будет - дом... Войдём в него... а там печка, и моя комната... и окно в лес, к той самой Пробке (бархат амурский), где Ника вешалась... Там найдём самоё её в робости, что явились мужчины; я ей откроюсь... двинемся красным праздничным щебнем, видя знакомых и обмирая, коль взревёт истребитель... И будут крылья с красными звёздами, и локаторы, и серебренность, что мчит ввысь... Расстанемся, чтобы каждый смог обрести себя: я засяду за Купера, Марке - алгебра, Беренике - Чайковский... Снова мы встретимся - ведать то, чего нет в словах, но что в нас с полной верою, что слова и не надобны, раз в нас большее, и что всё будет лучше, чем даже здесь теперь, что звенит в юной жизни мифом Гагарина... Выйдем с Никой в апрель, в любовность... и вдруг пойдём смотреть в клубе фильм... Аминь!
Я останусь здесь. Никуда уже не уйду. Останусь... Я буду сторожем всех летающих до сих пор во мне 'ИЛов'... Да, я останусь, чтоб, пройдя сквозь былых и минувших, - там, за домами, возле речушки, стать подле давнего и нескладного самого себя с детской удочкой.
...Мы шли с Маркой в развалинах. Солнце грело пустырь; щебень прятался в травах... Всё, детство сгинуло. Слово гнало нас сквозь декорумы в гибель. Ныла синица, в небе плыл коршун... И мы ушли в закат.
XVII Переходный этап
Из руин прянув к морю, ели в 'Челюскине'. Марке встретился враг, мы скрылись... вроде стреляли... кто-то тащил меня, вёз в 'тойоте'... брызгали фары... вдруг - самолёт с иллюзией, что летим на восток, где не были, и что нет ещё 'девять тысяч какого-то километра', нет и двух бабок Леры с Венерою, нет руин гарнизона... Снова столица... я бреду к дому и постигаю вдруг, что я - в слове; я беспощадно, напрочь в нём с моей бедностью, с издыханием, с брáтиной, о которой мне б справиться, с Никой, шьющей сашé, с сыном, с внуком и с Анечкой, но и с мальчиком в Квасовке. Я со всем, что оставил, но чем гружусь вновь! Я влез в карманы... тю-тю лекарства; Марка снабдил меня лишь на срок. Не выдержав, он смирил меня психотропом; он и полёт наш делал лекарством; только не вышло и он вдруг сам сдал: помнится тремор рук с сигаретой... К бедам моим - плюс он ещё?.. Я надеялся, дома ждёт меня нечто, что разрешит всё и что труд Пáсынкова увенчан. Я торопился, но был окликнут.
Верочка нагоняла и перешла на шаг. Я клял дамский сей этикет, отметив, что я все встречи с ней взвинчен, вот как теперь. Я - с рейса, в отходняке притом с психотропов; плюс я весь в брáтине.
- Что вам? - спросил я.
- Вы не подумайте... - подошла. - Простите... Я не жила совсем... У меня есть ребёнок, муж и работа. Но только с вами... О, я не знаю! Я не могу без вас.
- Да идёмте же! - нёс я. - Вы очень кстати, так как не жили. Я же - постиг, как жить. Будем счастливы: вы, я, род людской... - Я тянул её. - Что у вас там за жизнь? Но вместе... Нас уже трое; думаю, что и друг мой - он посвящённый. Вы... нет, мы, Верочка, на войне! Со словом! - я посмотрел ей в глаз. - Не подумайте в духе церкви... Вы христианка? Вы ведь сказали раз, я забыл что... чем утешают. Да, утешают, вдруг говоря: не жили, а жизнь потом пойдёт, там, за гробом, в царстве небесном, а здесь, мол, мурок. - Я потянул её. - Что, вы мыслите, вы не жили, раз не любили; но как взялась любовь - значит, вам впредь и жить, так? Вмиг vita nuova? Прежде любили вы ладно слову. Как это слово вам толковало, так вы и чувствовали, - как дóлжно. И - вдруг не то? Действительно! Ведь любовь - не по слову, а вопреки ей. Вы будто ожили, а до этого были? Вас ело словное! То, что мнили любовью, - были лишь смыслы. Были вы не в любви, а в смыслах; может быть, Макс их звать, кто богат и морален, ростом два метра, вот мера вашей словной любви. Поймались вы, в общем, нравственной словью. Слово звалось 'любовь'! Это, Верочка, не любовь, нет. Истинно любят только лишь ДОННОЕ, а оно не по библии, не по глянцу журналов, не по таблоидам. Вам меня любить? Можно. Что же, любите. Ибо я донный. Коль слово всюду - мне ль молчать? Я притом не учу лжи. Я учу убивать слова, и не меньше; значит любви учу, вот как. - Я сжал ей пальцы. - А если любите - наш союз не постельный, не для любовных слов. К сублимации! - Я втянул её в наш подъезд.