От веселого вакуловского чертика, так легко лихим кузнецом побежденного и даже превращенного в своеобразного Конька-Горбунка, привезшего Вакулу по воздуху во дворец к самой матушке Государыне Екатерине Великой; через страшного Вия и сказочного великана-мстителя из «Страшной мести» – по многим творениям Гоголя проходит этот мотив потусторонней страшной силы, силы зла. Веселый чертик превращается в Духа Зла, и веселый сатирик – в запуганного ужасом смерти человека, человека, трепещущего в страхе за загробную участь своей души.
Гоголь умер в 1853 году, но уже за пять лет до своей смерти, в 1847 г. в «Переписке» с друзьями, он разительно меняется. Он оставляет свой боговдохновенный литературный дар и старается, и беспомощно не умеет стать моралистом.
Правда, в «Переписке», изданной отдельной книжкой и включающей 32 письма Гоголя, встречаются и здоровые мысли (странно было бы, если бы их не было!), – но это уже не Гоголь бессмертных творений.
Левые критики и публицисты были страшно настроены против «Переписки» – Белинский в личном письме к Гоголю разразился против него страстной филиппикой и отрекся от него; позднейшие критики называли его реакционером, ретроградом и тому подобными прозвищами, которыми русские дореволюционные публицисты так щедро награждали инакомыслящих, т. е. мыслящих в духе религии и государственности. Только, кажется, один Пушкин, сумевший в своем солнечном сиянии объединить свою дружбу с декабристами с позднейшей дружбой и почитанием Императора Николая I, – только он один, да и то не вполне избег этих нападок.
Для примера – известный русский дореволюционный критик Ю. Айхенвальд в своем восторженном очерке о Пушкине стыдливо умолчал о пушкинских общественно-политических настроениях позднейшего периода, но по поводу «Переписки» Гоголя, который, не в пример Пушкину, никогда не поддавался не только революционным, но даже и либеральным настроениям, – он разразился потоком критики и уничижительных высказываний. «Перед многим в жизненной практике, в России, умилившийся и оттого умалившийся, возведший и начальство, и крепостное право на степень неизменной нравственной категории, Гоголь в “Переписке” мучительно для себя и для других перебирает какую-то лиру с больными струнами; предтеча Иудушки, он нередко говорит его нудною речью и оскорбляет чудовищной неграциозностью своей морали, тяжелою поступью какого-то придирчивого существа, которое само испытывает бремя и налагает его на других. В ней, “Переписке”, учиняет он сыск добродетели и ратует за добро, споспешествуемое чиновниками, правительством, добро казенное; в ней регламентация нравственного делания заглушает всякий наивный росток, аромат живой любви»4 (Ю. Айхенвальд: «Силуэты русских писателей», с. 62)
Еще резче высказывается об этом периоде жизни Гоголя публицист К. И. Арабажин в своей книге «Этюды о русских писателях», когда он несколько раз называет Гоголя, Гоголя-историка, начавшего (хотя и бросившего) курс лекций по русской истории в качестве преподавателя С.-Петербургского университета, – невежественным человеком, как напр.: «Смех Гоголя, бессознательно для самого писателя, озарил темные бездны новым светом, но как бы ни ничтожно было политическое и умственное развитие Гоголя, для него не оставалось чуждым и непонятным общественное значение его сатиры»5.
Конечно, как мог не быть «ничтожен» в смысле умственного и политического развития даже и гениальный писатель, если он не был хотя бы либералом?
Симптоматично все же, что многие наши величайшие писатели, во втором периоде своей жизни пришли к одному и тому же: глубокому национализму, глубокой религиозности и глубокой привязанности к монархии. – Это – путь Пушкина и Лермонтова, Достоевского и Гоголя и некоторых других.
Но трагедия Гоголя, конечно, не в этом пути, с которого он и не сворачивал. Беда в том, что усиленная религиозность последних лет его жизни окрасилась не радостным солнечным светом душевного покоя, а мрачным ужасом перед загробной карой.
Гоголь оставил занятие литературой, заглохло чудное слово Гоголя, и великий дар, который мог бы, даже перестав служить литературе светской, озарить литературу духовную, – измельчал и затем замолк. За девять дней до смерти он сжигает свои рукописи и в том числе второй том «Мертвых душ», и единственным представителем мирового общественного мнения, протестующим против этого вандализма, является крепостной мальчишка Гоголя, затопивший по его приказанию печку для этого «ауто-да-фе»6…