Есть два обстоятельства, которые по преимуществу затрудняют уяснение религиозно-моральной проблемы Лермонтова. Во-первых, в Лермонтове много позы, много показа, – не только в жизни, но и в творчестве. В своем житейском поведении Лермонтов неуклонно занят был тем, как бы оставаясь на людях, скрыть себя от них. Игра была присуща его природе. Подобно Руссо7, он чувствовал себя постоянно на сцене и перед зрителями и обойтись без зрителей не мог.
Театральность входила существенным элементом и в его творчество – причем театральность самого худшего (в смысле удаления от правды) сорта: оперного. Оперная декоративность, как тень, идет за Лермонтовым, и нужен для него особый подъем духа, чтобы освободиться от нее. Если ее присутствие не отравляет лермонтовскую поэзию, то только потому, что эта поэзия обладает еще одним свойством, которое создает над нею некий защитный нимб, некую благоухающую пелену, скрадывающую все декоративные и декламационные чрезмерности. Я имею в виду неодолимую прелесть лермонтовской музыки.
Магическую силу лермонтовского стиха знает каждый. Это не просто музыка, ласкающая слух. Она заставляет созвучно дрожать интимнейшие струны души, завораживая ее. Музыка лермонтовского стиха, это – стон, плач о потерянном рае, это – тоска, мечтательная и ноющая, о неизведанном и уже утраченном безвозвратно счастье, это – и раскаяние в том непоправимом зле, которое делает это счастье, таинственное и несказанное, недостижимым, но раскаяние не деятельное, а тоже мечтательное, безвольное, изливающееся в сладострастномучительных слезах, зла не смывающих… Шопен8, Чайковский могут дать представление в сфере чистой музыки о музыке лермонтовского стиха.
Сопоставьте эти два свойства лермонтовской поэзии. С одной стороны, поза, явная для неискушенного взгляда. Не позволяет ли она, так сказать, свысока посмотреть на лавину лермонтовских поэтических жалоб и декоративно-оперных инсценировок? Не дает ли она повод оценить все это творчество как своего рода поэтическую блажь, очаровательную, но уж никак не требующую серьезного к себе отношения? С другой стороны, удивительная музыкальная «красивость», иногда сгущающаяся до подлинной и тогда уже поистине неизреченной «красоты», но при всех условиях хватающая прямо за сердце. Читатель видит и ощущает эту «красивость», видит и ощущает эту «красоту», он пленен ею, он очарован, он побежден. И с грустью думает он о гениальном юноше-поэте, об его печальной участи.
Биография его ничего не прибавляет, ничего не дает для понимания его произведений, которые живут как бы совершенно самостоятельной жизнью, отдельной от жизни их автора. Замечательный талант, сгубленный нелепой жизнью, нелепыми условиями, нелепым характером, но все же, слава Богу, успевший дать хоть немногое, – несколько изумительных творений на фоне декламации, прелестной в своей музыкальности, но не имеющей никакого внутреннего значения…
Такой взгляд на Лермонтова, весьма распространенный, закрывает самую возможность постановки вопроса о религиозной значительности его личности и его творчества. А между тем если серьезно и просто взглянуть и на личность и на творчество великого русского поэта, как на что-то, что требует вразумительного совместного истолкования и что не допускает того своеобразного «отвода», которым является только что приведенное рассуждение, то Лермонтов необходимо вырастает в величаво-скорбную фигуру, от которой уже нельзя оторваться, не попытавшись проникнуть в ее тайну.
Пусть театрален мальчик и юноша Лермонтов! Но разве за этой позой не могла скрываться подлинная трагедия глубокой и замкнутой души? Пусть выспренни и многоречивы юношеские поэтические жалобы Лермонтова – можно ли, однако, успокоиться на тезисе «подражательного байронизма» и тем отмахнуться от пророческих картин, в которых мальчик-поэт изображает свою будущую кровавую судьбу? А эта «единственность», так широковещательно-декламационно возвещаемая Лермонтовым, не могла ли она быть подлинной психологической реальностью, полагавшей непереходимую черту между поэтом и людьми? Наконец, «демон», преследовавший поэта – можно ли отнестись к нему как к продукту поэтического воображения и не следует ли, напротив, признать его еще большей реальностью духовно-мистической, с которой должен посчитаться каждый, кто хочет понять реального, подлинного Лермонтова?
Тут мы подходим к корню вопроса.
Да, Лермонтов всю свою короткую жизнь боролся с демоном, боролся реально с реальным демоном. Зло заложено было в нем крепко: поэтические высказывания, признания и факты биографические дают тому немало доказательств. Не только соблазнами люциферианского света прельщало его зло. Лермонтову доставляло странную радость делать мелкое зло!9 Мучительство окружающих было его соблазном, было его бесом, мучившим его с детства и не покинувшим его с возрастом. Было бы совершенным искажением действительности рассматривать лермонтовского «демона» как поэтическую игру. Нет, и изображение Лермонтовым своего «демона», и отражение «демонического» в его поэзии есть реальность личного душевного опыта, лишь облеченная в форму поэтического вымысла.