Если Некрасов в своих эпиграммах был по преимуществу сатириком, то другой видный поэт «некрасовской школы», Минаев, скорее юморист, поднимающийся лишь в отдельных произведениях до ядовитой и «кусательной» сатиры. Свою программу в стихотворении «Смех» он определил так:
Буржуазно-дворянское псевдообличительство (произведения М. Розенгейма и В. Соллогуба), реакционные и либеральные тенденции общественно-литературной жизни, капиталистическое хищничество, стяжательство в городе и деревне — вот основные мишени Минаева. Приемы эзоповской речи и намека определили структуру и ладово-интонационный строй минаевской эпиграммы. Отсюда и мнимо доброжелательный или легкомысленный тон, столь характерный для поэта-«искровца».
Рецензируя двухтомное собрание стихотворений В. С. Курочкина, Минаев в статье «Старая и новая поэзия» (1869) нашел специфику поэзии своего соратника по литературно-общественной борьбе в ее юморе, часто переходящем «в ту злую наивность, которая язвительнее всякого негодования»[24]. Этому же принципу был верен и сам автор цитированных строк.
Минаев — блестящий мастер недосказанности и намека, эзоповского иносказания, ибо в нем соединились редкий дар комического и виртуозное владение составной каламбурной рифмой. Не случайно в дореволюционных исследованиях Минаева именовали не иначе как «королем рифмы». Из вынужденной цензурными условиями полуконспиративной «тайнописи» Щедрин в прозе, Минаев в поэзии выковали политическое оружие значительной силы.
При этом надо заметить, что если Щедрин и Некрасов были по преимуществу сатириками, то Минаев оставался прежде всего юмористом. Игра слов, перебои интонации, иносказание, приглашающее читателя досказать недосказанное, — все это способствовало неожиданному освещению, казалось бы, примелькавшейся темы, придавало особую прелесть и выразительность его стиху. Энергия сжатой до предела мысли аккумулировалась в нескольких строках и, воплощенная в остроумно отточенной форме, глубоко врезалась в сознание.
Весьма изобретательно сделана эпиграмма «Журналу „Нива“», стоявшему на консервативно-охранительных позициях. Вся она написана вроде бы в высшей степени благожелательном духе. От стиха к стиху умело нагнетается интонация уважительного, почти коленопреклоненного отношения к печатному органу помещичье-дворянских усадеб. Когда это крещендо умиления достигает нужного подъема, неожиданно звучит отрезвляющая нота. Возникает каламбурно-ассоциативный ряд, и тем убийственнее и неотразимее авторская ирония;
Сопоставление высказываемого и подразумеваемого покоилось на использовании богатейшей синонимики русского языка, отдельных слов (в том числе и фамилий) или фразеологических сочетаний. Поэт не просто использует эти возможности, но неожиданными параллелями или антитезами вскрывает второй, часто комический или сатирический, план определенного явления, предмета, процесса.
Скажем, сколько ядовитых стрел было выпущено по такому неприглядному явлению русской жизни, как откуп и откупщики, еще с середины XVIII века. Ту же тему делает объектом эпиграммы и Минаев. Однако, верный своему принципу не сбиваться на тон крикливого и шумного обличительства, сатирик строит стихотворение совсем не так, как это имело место в предшествующей эпиграмматической традиции. Вот сатирическая миниатюра на богатого откупщика и крупного промышленника В. Кокорева:
Как видим, здесь нет ни слова осуждения. Наоборот, четверостишие начинается с откровенного панегирика: «Вот имя славное». Последующий текст выдержан тоже совсем не в духе эпиграммы, а скорее в тоне мадригала. Чтобы подтвердить, что похвала его отнюдь не притворна, поэт призывает в свидетели «весь край». Только неожиданно и остроумно сделанный финал все ставит на свои места. Последняя строка, состоящая, кстати, из одного лишь слова, вобрала в себя весь страшный смысл эпиграммы. Точнее, даже не слово-строка, а конечные два слога разбитой на четыре части фамилии откупщика Поэт остался верен своей манере: только последние два слога намекнули на состояние России, залитой кокоревской сивухой, а значит, и рекой народных слез.