Выбрать главу

Дубчик тем временем одолел еще какое-то количество ступенек, добрался до второго этажа и, видимо посчитав свой путь завершенным, уверенно оттолкнулся ногами и упал с лестницы на спину, в последний снежок. Лежал там, отчетливый и свежий, как самоубийца.

Вернулись веселые студентки, сразу погасили свет, но мне уже было все равно.

Меня стремительно несло в мягкую, пряную, влекущую темноту, где никто не мучит ранимых душ и не взрезает живых тел.

Кто-то присел на мою кровать, потрогал щеки.

Неизъяснимым образом я почувствовал себя хозяином не щек, но пальцев - и тонкие пальцы эти ощутили брезгливость от неприветливого холода пьяного, бледного, мужского лица.

Рука исчезла, и я остался один.

- А черт бы с ними! - весело сказал братик.

Всю ночь мне снилось, что я плыву, и мачты скрипели неустанно.

Ранним утром мы проснулись вместе с братиком, одновременно. Он выполз из-под чьих-то ног и возле кровати с трудом нашел свое нижнее белье среди разнообразного чужого. Еще и приценился - держа в левой одни трусы, а в правой другие.

- Вот эти, вроде, мои, - решил, угадав по красным и буйным цветам собственную вещь.

Мы выглянули в окно. Дубчик по-прежнему находился в снегу. Возле него сидело и лежало несколько собак.

С ловкостью необыкновенной мы спустились вниз, собаки нехотя оставили тело Дубчика и встали, нюхая воздух, неподалеку.

Я ожидал увидеть обглоданное лицо, но Дубчик был чист, ясен, розов.

Братик присел рядом.

- Дубчик! - позвал он.

Друг его открыл глаза - прозрачные, как у ребенка, даже небо в них отразилось светлым краешком.

- Ты живой? - спросил братик.

- Живой, - ответил Дубчик светлым голосом.

- Пойдем?

- Ну, пойдем, - согласился Дубчик.

Он поднялся и отряхнул налипший снежок.

- Мальчики, доброе утро! - сказал нам голос сверху и добавил, чуть снизив тон, как-то иначе, в новой тональности, - Коленька, привет!

- Ой! Ангелы! - выдохнул Дубчик, подняв светлые глаза.

Кареглазая, та, что гладила меня по голове, бросила нам три леденца.

- Вот вам! - сказала она весело, кидая конфеты одну за другой.

Все три поймал братик.

Мы стояли с Дубчиком, задрав головы вверх, с опущенными руками.

- Я там не был? - в слабой надежде спросил у меня Дубчик, кивнув на окно.

- Нет, никогда, - ответил я обреченно, словно речь шла о седьмом небе.

Медленно, на похмельных мышцах, мы пошли к автобусной остановке: пришла пора возвращаться домой.

- Как же так случилось, - светло печалился Дубчик, - отчего же я не смог подняться по лестнице…

- Не жрал бы собачатину, все было бы нормально, - укорил его я.

- Дурак, что ли, - ответил Дубчик равнодушно. - Какая к черту собачатина… Обычная свинина. Я у местной поварихи купил за две цены.

Ехали в свой город, касаясь лбами неизбежно грязных стекол весенних периферийных маршруток, смотрелись в русские просторы. Никто не печалился, напротив, каждый улыбался себе: один настигнувшей его, щедрой на вкус и запах, нежности, второй - чувству теплого, последнего в этом году, снега у виска, а третий - неведомо чему.

…Неведомо, неведомо, неведомо чему.

Поповна

Из цикла «Любовный бред»
Алла Боссарт

Случилась эта незначительная история в давние и незапамятные времена, когда у людей еще не было компьютеров и связанных с ними удобств, и печатать различные тексты приходилось на пишущих машинках. Женщин, которые зарабатывали перепечаткой рукописей, называли машинистками. Еще раньше машинистки фигурировали в обиходе как «пишбарышни», что звучит не только коряво, но и довольно пренебрежительно, и вообще, согласитесь, унижает достоинство женщины, тем более самостоятельно трудящейся, как та же машинистка Ксения - без чьей-либо поддержки и материального участия, будучи матерью-одиночкой и одновременно сиротой в свои неполные сорок лет.

Ксению я запомнила не случайно. Мы в свое время рожали с ней в одной палате, и у нее с Божьей помощью родились близнецы. Как такое не запомнить. Не каждый день рядом с тобой лежит женщина, кормящая по-македонски с двух рук.

Тогда, в роддоме, Ксения, как и все мы, от нечего делать много о себе разболтала лишнего. И, в частности, что является не только машинисткой-надомницей, но и одинокой матерью без мужа и даже любовника. Об этом, кстати, мамашки и сами догадывались и подозревали. Потому что Ксению никто не навещал. Только отдельные подруги. И еще батюшка. В смысле, еще живой в ту пору отец и он же священнослужитель - когда в цивильном, а когда и в рясе. То есть Ксения, проще говоря, была поповна.

Милая и очкастая средних лет поповна Ксения, зарабатывающая на жизнь перепиской всяких рукописей (в том числе и антисоветских) на электромашинке «Олимпия», призналась, что всегда очень хотела детей, и даже вышла для этого замуж (без любви) за молодого дьякона. Семь лет прожили, однако без толку. И дьячок с горя постригся в монахи, оставив Ксению соломенной вдовой. Было же ей к тому времени тридцать три года. «Как Христу», - смущенно улыбалась эта, скажем так, мадонна и счастливая мать двух безымянных дочерей.

И вот, как раз под Пасху, ей приснился сон. Будто бы слетает к ней с крыши птица типа голубя-сизаря, из тех, что на помойках шакалят, и говорит ей на незнакомом языке, однако Ксения понимает: на будущий год родишь детишек, греха в том нет, а мужа не ищи.

Ксения к отцу: так и так, что делать? Папа головой покивал, перекрестил: «Не нам решать, как уж Бог управит». Вот какой разумный батюшка. Можно сказать, толерантный, что для православного священника вообще нетипично.

И вызывает раз Ксению на переговорный пункт почтового отделения подруга - девочка одна из машбюро. Срочная, говорит, халтура, давай, говорит, пополам. Ксения поехала за рукописью - а там страниц шестьсот, и почерк, как у врача. Стала разбирать с середины: «…кусты. И ягод твердых высохшие четки, и елей черные кресты на белом небе вычерчены четко…» Записано в строку, но Ксения догадалась, что - стихи. Стихи ей понравились. Особенно одно - она вообще, пока печатала, многое запоминала, не то, что другие, лупят себе как заведенные, а думают, как бы яйцами разжиться к той же Пасхе (дефицит в стране царил, тотальный и повсеместный). Нет, Ксения вчитывалась и размышляла над всяким текстом, даже про какие-нибудь сверхпрочные конструкции. Рисовала в уме всякие образы и мечтала. Что удивительно, рассеянность никак не отражалась на скорости работы и абсолютной ее грамотности. Назовем это полифонизмом сознания. Ну вот, стихи, значит, вот какие ей понравились и запомнились слово в слово, она читала нам в тихий час, и мы, затаив дыхание, слушали и соглашались. «Брела блаженная, босая, ополоумев от потерь, дороги пятками листая, сквозь зной, и слякоть, и метель, забыв, что - баба, что природа велела родами кричать, чужие облегчала роды в тужурке с мужнего плеча. В его портах, в его исподнем, благоуханна и права, всех жен послушней и свободней, бредет кронштадтская вдова…»

Со своей застенчивой улыбкой Ксения говорила, что это - о ней. О Ксении Кронштадтской, любимой святой батюшки, в честь которой ее назвали. Она так любила своего мужа (не наша Ксения, у которой мужа, как известно, не было, а та, святая), что когда он умер, не могла смириться с этим фактом, надела его одежду и вообразила, что она - это он. И пошла по дорогам, принося всем, кто ее видел, счастье. Особенно детям.

Ксения печатала сутки напролет, потом пару часиков поспала и к вечеру все закончила. Подружка из машбюро сама приехала за рукописью. Работа была из тех, о которых следует помалкивать, за рубеж что ли передавали стихи, - в общем, Ксения была тут звеном во всех смыслах нелегальным. Но автор-то, небось, разобрался, что заказ выполняли две машинистки. Потому что Ксения печатала с душой, а это всегда заметно. Тем более, она вложила в толстую пачку незаметный листочек: «Уважаемый Поэт! Мне очень понравились Ваши стихи. Не сердитесь на Ирочку, я не болтлива. Меня зовут Ксения. Буду Вас ждать с десяти утра в понедельник у пригородных касс Рижского вокзала. Если придете - спасибо. Если нет, тоже ничего, я живу недалеко, только без телефона».