Выбрать главу

Это сквозь живопись прошла буря; позднее она пройдет сквозь жизнь, и много поломится колоколен. Я простился с художником и ушел.

Лысый мерин через синее прясло глядит — хорошо, а? Так на море во время учебной стрельбы сначала блестит огонь, потом доносятся раскаты выстрела и наконец, долго спустя, подымается столб воды — весть того, что ядро долетело.

— Ну, что же это? что же это? — воскликнула Бэзи, хлопнув в ладоши. — Боже, как глупо! боже, как глупо! В самом деле на Западе северные откосы Монблана, с большого плоскогорья черным потоком камней ринувшиеся вниз, а выше — стеной подымавшиеся по отвесу, были искажены в суровой красоте столетних сосен правильным очерком человеческой головы. Как мухи, в вышине неба жужжали летчики, и сурковые тени в черных пятнах собрались на нахмуренный лоб пророка и черные, спрятанные под нависшими бровями глаза, похожие на чаши с черной водой. Это была голова Гаяваты, высеченная на северных склонах Монблана, вырезанная ножом великана художника.

В знак единства человеческого рода Новый свет поставил этот камень на утесах старого материка, а взамен этого, как подарок Старого света, одна из отвесных стен Анд была украшена головой Зардушта.

Голова божественного учителя была вырублена так, что ледники казались белой бородой и волосами древнего учителя, струясь снежными нитями.

— Этой каменной живописи натянуты паруса взаимности между обоими материками, — заметил Смурд.

— Паруса из множества людских сердец.

— Не правда ли, хороши эти пласты острого каменного угля, обработанные в черные глаза пророка? Говорят, что пастухи по ночам жгут из пламенной руды свои голубые костры, и тогда его глаза блещут гневом. Между тем столетние сосны были раскинуты на разных высотах лица.

— Боже, как глупо! Зачем портить природу? — недоумевала Бэзи.

— Если горы вторят гулким раскатом, отчего не искать каменных созвучий лицу?

— Друзья, знаете что, проведемте ночь на поверхности сурового глаза Гаяваты! Едва заметная тропинка ведет к нему.

— Я согласна! Ура, за мною бегом! — Этот голос был Бэзи. Но уже с третьего шага молодая девушка присела и произнесла: — Здесь чертовски острые камни. Я не понимаю, как можно идти? Разве стать козой? Что делать?

— Нет, нет, мы провели бы ночь как боги сумрака там наверху! Каменные терновники гор в уме мы бы венцами возложили на седые и черные кудри.

— Я полагаю, что хороший ужин внизу стоит воображаемых богов в воображаемых кудрях.

— Внизу есть сливки!

— Целый кувшин сливок.

— И чай, дивный золотой чай, старого душистого настоя! Что делать?

— И все же, и все же — вперед!

— Когда взойдет солнце, мы огласим горы древними криками и предложим святому бычка. — Закури солнце!

— Молодые боги, не слишком ли тяжелая участь — мерзнуть и дрожать? — А там внизу настоящие сливки.

— Зашейте рты!

— На чем ты сидишь?

— На мертвеце. Он шел, боясь смерти, и умер.

Высокомерно пышны щеки дитяти. Мать печальна. Угол здания каменного зверя спереди, — воздуха сзади вонзен в толпу. Дом этот — лоб слона.

Трубы незримых голосов приклеены к нему, как свернутые рукописи ученого, идущего учить.

Три черных знака Е, И, Т чернеют голосом другой воли. Т, упав на развалины, темнее воли, как листья других столетий.

Завитки улитки, кривые близорукие глазки слона на доске лица, яйцевидной стены здания. Плачет ли оно? Окон ливень, жилой водопад.

Ножик плоскостей, чешуйчатое пространство. Панцирь досок залит дождем теней.

Толпы или прямоугольные глыбы?

Лезут, тянутся, громоздятся.

На сером рубле подпись казначея — это подпись месяца.

Дикий запорожец-свет разрубил на камни ночные облака, или юноша из ряда серых плоскостей склонен трудолюбиво над рукописью?

Но там, за облаками, как увядший осенний лист, изгрызенный червями, лице. — Одетый одеждою площадей. Город встал и несет рукопись.

Мне понятно только первое слово из его свертка.

А на ремнях, на горбу пустой и дикий небоскреб темнеет мертвыми дырами окон, точно ранец.

Город съеден червями окон, как осени лист.

[l914–1915]

Юрий Медведев

Там лес и дол видений полны

«…не один я в мире, и не безответен я пред моими собратьями — кто бы они ни были: друг, товарищ, любимая женщина, соплеменник, человек с другого полушария. — То, что я творю, — волею или неволею приемлется ими; не умирает сотворенное мною, но живет в других жизнию бесконечною».

В. Ф, Одоевский

Вот пример реальной «машины времени»: археологи обнаружили в погребальной амфоре египетского фараона пшеничные зерна, догадались посеять — и несколько зеленых росточков к всеобщему изумлению взошло, пробившись сюда, к нам, через несколько тысячелетий. Факт этот, обошедший всю мировую печать, возможно, навел кое-кого и на такой вопрос: почему одни зерна взошли, а другие оказались мертвы — условия-то были для всех одинаковыми? Увы, загадку эту не разгадать даже с помощью нынешней всемогущей микромолекулярной аппаратуры.

Таковы и загадки литературы. Почему произведение, напрочь забытое еще при жизни автора, вдруг опять оживает через столетие-другое? Или — если обратимся к бурным общественным событиям в нашем Отечестве последних трех-четырех лет — кто мог предсказать, что большинство возвращенных из забвения шедевров окажутся значащимися по ведомству фантастики? Это и «Мы» Замятина, и «Час Быка» Ефремова, и «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» Чаянова, и «Котлован», «Чевенгур», «Ювенильное море» Платонова, и «Роковые яйца», «Дьяволиада», «Собачье сердце» Булгакова. Или наконец — теперь уже применительно к теме нашего сборника — почему столь долго пребывала в забвении русская фантастическая литература?

«Говорят астрономы, что есть бесчисленное множество таких же темных планет, как наша Земля, носятся выше нас по воздуху, которых кроме прозрительных труб, простыми глазами видать не можем. И на них есть жители, а какие неизвестно: Конечно, можно оставаться в той уверенности, что подобные нам люди. Теперь представим пример. Вот сошел с одной из тех планет один человек к нам на землю, имевший неограниченную власть, и, во-первых, спрашивает у меня, Бондарева:.

— Как у вас делается на земле, все ли хорошо (…) Говори истину.

— У нас на земле, — отвечаю я ему, — у нас глупые люди умных людей хлебом кормят и от голодной смерти, как маленьких детей, спасают.

Он и вытаращил на меня пытливые глаза.

— Ты чего это говоришь? — переспросил он. — Может ли статься, чтобы умный человек без крайне уважительных и неизбежных причин согласился бы чужих трудов хлеб есть? (…) Нужно тех признать умными, которые кормят, а тех глупыми и даже умалишенными, которых кормят…»

Так в конце прошлого века читающая Россия познакомилась с «Небесным посланником» — фантастическим сочинением, автором которого был не писатель, не ученый, а ссыльный крестьянин из села Иудино Минусинского уезда Енисейской губернии — народный утопист Тимофей Бондарев. О «гениальном минусинском мужике» ходили легенды, его стиль сравнивали с такими произведениями древнерусской литературы, как «Слово» Даниила Заточника и «Житие» Аввакума. Сочинение Бондарева «Трудолюбие и тунеядство, или Торжество земледелия» Лев Толстой рассматривал как «проект, план спасения человечества» и способствовал его опубликованию во Франции (в 1890 г.). В предисловии к русскому изданию «Трудолюбия» (1906 г.) Лев Николаевич писал: «…странно и дико должно показаться людям теперешнее мое утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживет все сочинения, описываемые в истории русской литературы, и произведет больше влияния на людей, чем все они, вместе взятые. А между тем я уверен, что это так и будет».

Подобные «проекты, планы спасения человечества» составлялись и до и после Бондарева. «Чаемая благодать грядущего» обосновываюсь в «едином обществе» Ермолая Еразма, в «общности имуществе» Феодосия Косого, в исканиях Квирина Кульмана, Евфимия, во всех этих учениях о «новом человеке», «благости свободы», «любови братства», об «общем уповании». При этом важно отметить: «литература мечты» использовала фантастические образы и ситуации не забавы ради, не для прихоти публики и умозрительных игр, но для решения вечного вопроса о всеобщем счастье. Фантастика и ее социальное ответвление — утопия — порождались кризисным сознанием. Неудовлетворенностью существующим порядком вещей. Жаждой личной и вселенской гармонии. Оттого-то к фантастике, начиная с XVIII века, прибегали — если говорить о среде дворянской — и мыслитель-революционер А. Н. Радищев, и консерватор М. М. Щербатов, автор памфлета «О повреждении нравов в России» и утопии «Путешествие в землю Офирскую», и декабристы В. К. Кюхельбекер и А. Д. Улыбышев, и даже такой крайний реакционер, как Фаддей Булгарин, сочинитель «Правдоподобных небылиц, или Странствований по свету в XXIX веке».