— Любезный Бубантушка, начинай скорее свой доклад, только говори коротко и умно, потому что я сердит и скучаю…
И он зевнул ужасно, раскрыв рот шире жерла горы Везувия: дым и пламя заклубились из его горла.
— Мой доклад сочинен на бумаге, — отвечал нечистый дух журналистики. — Как вашей мрачности угодно его слушать: романтически или классически?., то есть снизу вверх или сверху вниз?
— Слушаю снизу вверх, — сказал Сатана. — Я люблю романтизм: там все темно и страшно и всякое третье слово бывает непременно мрак и мрачный — это по моей части.
Бубантус начал приготовляться к чтению, Сатана присовокупил:
— Садись, мой дорогой Бубантус, чтоб тебе было удобнее читать.
Бубантус оборотился к нему задом и поклонился к пояс: под землею это принятый и самый вежливый образ изъявления благодарности за приглашение садиться. Он окинул взором залу и, нигде не видя стула, снял с головы свой бумажный, птицеобразный колпак, поставил его на пол, присел, сжался, прыгнул на десять аршин вверх, вскочил и сел на самом флюгерке его; сел удивительно ловко — ибо вдруг попал он своим rectum[9] на конец прутика и воткнулся на него ровно, крепко и удобно, принял важный вид, вынул из портфеля бумагу, обернул ее верх ногами, чихнул, свистнул и приступил к чтению с конца, на романтический манер:
«И проч., и проч. слугою покорнейшим вашим пребыть честь Имею, невозможно людьми управлять иначе…»
— И проч., и проч.!.. — воскликнул Сатана, прерывая чтение. — Визирь, слышал ли ты это начало? И проч., и проч.!.. Наш Бубантус, право, мастер сочинять. Доселе статьи романтические обыкновенно начинались с И, с Ибо, с Однако ж, но никто еще не начал так смело, как он, с И проч. Романтизм — славное изобретение!
— Удивительное, ваша мрачность, — отвечал визирь, кланяясь.
— На будущее время я не иначе буду говорить с тобою о делах, как романтически, то есть наоборот.
— Слушаю, ваша мрачность! — примолвил визирь. — Это будет гораздо вразумительнее. В самом деле, истинно адские понятия никаким другим слогом не могут быть выражены так сильно и удобно, как романтическим.
— Как мы прежде того не догадались! — сказал царь чертей. — Я, вероятно, всегда любил романтизм?..
— Ваша мрачность всегда имели вкус тонкий и чертовский.
— Читай, — сказал Сатана, обращаясь к злому духу журналистики, — но повтори и то, что прочитал: мне твой слог нравится.
Бубантус повторил:
«И проч., и проч., слугою покорнейшим вашим пребыть честь Имею…»
— Как?.. Только слугою? — прерывал опять Сатана. — Ты в тот раз читал умнее.
— Только слугою, ваша мрачность, — возразил черт журналов, — я и прежде читал слугою и теперь так читаю. Я не могу более подписываться: вашим верноподданным.
— Почему?
— Потому что мы, в Париже, торжественно протестовали против этого слова почти во всех журналах: оно слишком классическое, мифологическое, греческое, феодальное…
— Полно, так ли, братец?
— Точно так, ваша мрачность! Со времени учреждения в Западной Европе самодержавия черного народа, все люди — цари: так говорит г. Моген. Я даже намерен заставить предложить в следующее собрание французских Палат, чтобы вперед все частные лица подписывались: Имею честь быть вашим милостливым государем, а один только король писался бы покорнейшим слугою.
— Странно! — воскликнул Сатана с весьма недовольным видом. — Неужели все это романтизм!
— Самый чистый романтизм, ваша мрачность. В романтизме главное правило, чтобы все было странно и наоборот.
— Продолжай!
Бубантус продолжал:
«…невозможно людьми управлять иначе: в искушение вводить и обещаниями лживыми увлекать, дерзостью изумлять, искусно их надувать уметь надобно, изволите сие знать, мрачность ваша, как в дураках остались совершенно они, чтоб, стараясь, ибо…»
— Стой! — закричал Сатана, и глаза у него засверкали как молнии. — Стой!.. Полно! Ты сам останешься у меня в дураках. Как ты смеешь говорить, что моя мрачность?.. Не хочу я более твоего романтизма. Читай мне классически, сверху вниз.
— Но здесь дело идет не о вашей мрачности, а о людях, — возразил испуганный чертенок. — Слог романтический имеет то свойство, что над всяким периодом надобно крепко призадуматься, пока постигнешь смысл оного, буде таковой на лицо в оном имеется.
— А я думать не хочу! — сказал грозный обладатель ада. — На что мне эта беда?.. Я вашего романтизма не понимаю. Это сущий вздор: не правда ли, мой верховный визирь?
— Совершеннейшая правда! — отвечал Вельзевул, кланяясь. — Слыханное ли дело, читая думать?..
— Сверх того, — присовокупил царь чертей, — я примечаю в этом слоге выражения чрезвычайно дерзкие, неучтивые, которых никогда не встречал я в прежней классической прозе, гладкой, тихой, покорной, низкопоклонной…
— Без сомнения! — подтвердил визирь. — Романтизм есть слог мотов, буянов, мятежников, лунатиков, и для таких больших вельмож, как вы, слог классический гораздо удобнее и приличнее: по крайней мере он не утруждает головы и не пугает воображения.
— Мой верховный визирь рассуждает очень здраво, — сказал Сатана с важностью, — я большой вельможа. Читай мне классически, не утруждая моей головы и не пугая моего воображения.
Бубантус, обернув бумагу назад, стал читать сначала:
Мрачнейший Сатана!
Имею честь донести вашей нечистой силе, что, стараясь распространять более и более владычество ваше между родом человеческим, для удобнейшего запутания означенного рода в наши тенета, подведомых мне журналистов разделил я на всей земле на классы и виды, и каждому из них предписал особенное направление. В одной Франции учредил я четыре класса журналописцев, не считая пятого. Первый класс назван мною журналистами движения, второй — журналистами сопротивления, третий — журналистами уклонения, четвертый — журналистами возвращения. Пятый именуется среднею серединой. Одни из них тащат умы вперед, другие тащат их назад, те тащат направо, те налево, тогда как последователи средней середины увертываются между ними, как бесхвостая лиса, — и все кричат, и все шумят, все вопиют, ругают, стращают, бесятся, грозят, льстят, клевещут, обещают, все предвещают и проповедуют бунты, мятежи, бедствия, кровь, пожар, слезы, разорение — только слушай да любуйся! Читатели в ужасе не знают, что думать, не знают, чему верить и за что приняться: они ежечасно ожидают гибельных происшествий, бегают, суетятся, укладывают вещи, прячут пожитки, заряжают ружья, хотят уйти и хотят защищаться и не разберут, кто враг, кто приятель, на кого нападать и кого покровительствовать, днем они не докушивают обеда, ввечеру боятся искать развлечений, ночью внезапно вскакивают с постели: одним словом, беспорядок, суматоха, буря умов, волнение умов и желаний, вьюга страстей, грозная, неслыханная, ужасная — и все это по милости газет и журналов, мною созданных и руководимых!
Не хвастая, ваша мрачность, я один более проложил людям путей к пагубе, чем все прочие мои товарищи. Я удвоил общую массу греха. Прежде люди грешили только по старинному, краткому списку грехов; теперь они грешат еще по журналам и газетам: по ним лгут, крадут, убивают, плутуют, святотатствуют, по ним живут и гибнут в бесчестии. Мои большие печатные листы беспрерывно колют их в бок, жгут в самое сердце, рвут тела их клещами страстей, тормошат умы их обещаниями блеска и славы, как собаки кусок старой подошвы; подстрекают их против всех и всего, прельщают и, среди прельщения, забрызгивают им глаза, грязью; возбуждают в них деятельность и, возбудив, не дают им ни есть, ни спать, ни работать, ни заниматься выгодными предприятиями. Сим-то образом, создав, посредством моих листов, особую стихию политического мечтательства, — стихию горькую, язвительную, палящую, наводящую опьянение и бешенство, — я отторгнул миллионы людей от мирных и полезных занятий и бросил их в пучины сей стихии: они в ней погибнут, но они уже увлекли с собою в пропасть целые поколения и еще увлекут многие.