Выбрать главу

— Олежка, да что ты, давай я!

— Одеяло вон поправь. Иголку сам.

Машка надула губки, скуксилась, но одеяло поправила. От страненно уставилась в окно: подбородок в ладошки упёрла, сидит. Обернулась через минуту.

— Так что? — спросила. — Дадут чего?

— В смысле?

— Ну… премию?

Опять двадцать пять. Сколько можно! Других тем мало? То деревня, то премия.

— Нет.

— Нет? Почему? Такой случай сложный! Я интервью начальника караула читала, там русским по белому: от деревянных домов хорошего не жди, кругом сюрпризы. В больнице вон лежишь…

— Я всегда лежу.

— Ну вот. А премию не дают.

— Да с чего её давать?! — разозлился я. — Какая сложность? Обычная работа!

— Не ори на меня. — Машка всхлипнула. Поджала губы.

Чёрт, опять ссоримся.

— Извини, — я приподнял голову, посмотрел Машке в глаза: на ресницах дрожали слёзы. Глаза у неё красивые, зелёные-презеленые. Ведьмовские. Кого хочешь очаруют. Но склочная иногда… ох. Прицепится к чему-нибудь — хуже репья. И кто ей о премии наплёл? Ноет и ноет, объясняешь — не понимает. Премия на то и премия, что не всякий раз.

— Лежи, — Машка убрала со лба каштановую прядь. — Пусть — обычная, без премий.

— Ну и славно, — я откинулся на подушку. Слабость мерзко растекалась по телу.

— Но… Олег, Митеньке новую куртку надо, ботинки, велосипед он просил, за бассейн платить… — жена методично загибала пальцы.

Её настойчивость умиляла — на сервелат, значит, хватает, на остальное — нет? Жадина ты, Машка. Цени, что есть.

— Начальник сказал — именные часы дадут.

Она аж подскочила.

— Какие часы? При чём тут часы? Премию они когда дадут?!

Я поморщился: вот ведь, а? — гнёт и гнёт своё. Махнул рукой: замолчи. Провод — прозрачная змейка, бегущая от капельницы к вене, — угрожающе качнулся.

— Нет у них лишних денег, Палыч и то наравне со мной в ведомости проходит. А уж ребята… Ты что, Машка? Совесть-то поимей.

— Ах, совесть?! — воскликнула жёнушка. — Это кому ещё надо о ней позаботиться! В прошлый раз дали всего ничего, в позапрошлый вообще — только в газете написали! Солить тебе эти статьи и на обед подавать?! А Лаврецкий что пишет? Гад неблагодарный! Прямо помоями обливает! И если они не начнут платить нормально, я… я жаловаться буду! Ребёнок раздетый ходит, но дворам где-то шляется, а отец по больницам бока пролёживает! Я из сил выбиваюсь, чтобы семью содержать!..

Всё, Машку несло. Она плела такую несусветную чушь, такую ерунду, что сама устыдилась бы на трезвую голову. Ребёнок у неё раздетый ходит, как же. Из сил она выбивается. Ну-ну.

Из коридора донеслись голоса — блеющий тенорок доктора и чьи-то грубоватые, с хрипотцой. Спорили, перебивая друг друга. Им вторило буханье сапог.

— …Евгений Иванович, да что вы, в самом деле! Никто его силком не потащит, — прозвучало от двери.

Машка заткнулась. Я узнал голос командира отделения — Палыча.

* * *

Снилась пустыня. Воздух дрожит знойным маревом, рубашка липнет к телу, постоянно хочется пить. Я глотаю тёплую безвкусную колу, но она плохо утоляет жажду. Сухой и жаркий юго-западный ветер не приносит облегчения. Колючие песчинки секут лицо. Вокруг — людской водоворот. Меланхоличные верблюды и их настырные хозяева. Чумазые детишки. Пронзительное «дай! дай! дай!». Галдящие туристы. Камеры, фотоаппараты, бойкая торговля. Жуликоватые продавцы-арабы. Я стою у подножия громадных пирамид Хеопса и Хефрена и заворожённо смотрю на сфинкса. Вечность с усмешкой взирает на толкотню внизу.

Прошлой весной мы с Ниной были в Гизе. Ливийская пустыня — песчаное море с гигантскими волнами-барханами — впечатлила жену, как и гробницы древних фараонов. Мы не вылезали из экскурсий.

Я гляжу на сфинкса, которому без малого пять тысячелетий, и чувствую свою ничтожность. Ветер усиливается; туристы испуганно кричат, тычут пальцами в горизонт. Там клубится тьма. Ветер вздымает раскалённый песок, закручивает грозными вихрями, швыряет в лицо.

Тьма накрывает меня…

Я закашлялся и проснулся. Вскочил, моргая, не сообразив ещё, в чём дело. Да что ж ты, Господи… Горло драл едкий дым, глаза тотчас начали слезиться. Комнату заволокла сизая пелена; расползаясь бесформенными клочьями, она собиралась у потолка. Мерзко воняло горелой изоляцией. Духота стояла — будто в бане, когда плеснёшь на камни ковшик-другой, и пар сразу обдаст с ног до головы. Утирая со лба пот, я быстро натянул штаны и босиком кинулся в прихожую. Замок нагрелся, жёг руки; за стеной истошно, почти на грани истерики вопили, срываясь в захлёбывающийся плач.

Нина уехала к родителям — считай, повезло. А я уж как-нибудь выберусь. Жена, конечно, звала с собой, уговаривала, но больше для проформы. Я не любитель ковыряться в земле; не белоручка, совсем нет, однако к природе равнодушен. Не моё это. Так что Нина поехала на тёщину дачу одна.

Тёща, заядлая огородница, души во мне не чаяла, заботилась, как могла. Урожай с четырёх соток получался вполне себе: ягоды, фрукты. Тем и потчевала — и до свадьбы, и после. И бедным мальчиком никогда не называла. Хорошая у Нинки мать — золото, а не тёща. А вот мои родители на свадьбу не пришли, ограничились телефонным звонком. Вроде как поздравили.

Чертыхаясь и проклиная всё на свете, кое-как сумел отпереть дверь, рванул на себя — в лицо полыхнуло жаром. На лестничной клетке бушевал огонь, что-то искрило и потрескивало; огромный клуб дыма ворвался в прихожую, заставив отшатнуться. Путь вниз был отрезан.

Я навалился на дверь, чувствуя, как в животе — противно, скользко — ворочается страх, а сердце бьётся загнанным скакуном. Глаза щипало, дым лез в рот, в нос, вызывая надсадный кашель. Угорю ведь! Ринувшись в зал, ухватил стул и с размаху запустил в окно: стекло разбилось, дым потянулся наружу. Густая муть в комнате прояснялась, от окна шёл ток свежего воздуха. Я с присвистом дышал, вгоняя кислород в саднящие лёгкие.

Сквозь пелену бледным пятном проступало утреннее солнце — маленький желток в огромной глазунье дыма. Полдевятого, решил я, вряд ли девять. На улице невнятно орали; шум под окнами сливался в грозный, пугающий рокот прибоя, когда волны штурмуют скалистый берег и, так и не одолев громады утёсов, с ворчанием идут на новый приступ. Слов было не разобрать, да я и не пытался. Крики и плач раздавались со всех сторон, гудели сирены.

Я слепо шарил по тумбочке, опрокидывая пузырьки, тюбики, флакончики и прочую косметику. Где же он?! Это — прямоугольное — что? Упаковка седуксена. «Если у вас бессонница, организм на взводе и не может расслабиться, а тревожные мысли не дают…» Ну как, злоупотребил? Выспался?! Наконец пальцы ткнулись в мобильник. Номер я помнил наизусть.

В том, что кто-нибудь давным-давно набрал ненавистное «01» и сообщил о пожаре, я не сомневался. Подтверждая догадку, за окнами рявкнул мегафон:

— …куация! — донеслось громовыми раскатами. — Выйти на балконы и…

Я звонил Серёге: редакция «КП» работает и по субботам.

Секунда, вторая… Долгие гудки в динамике. Томительное ожидание.

— …балконы! — надрывался мегафон.

— Давай, бери трубку! — повторял я как заклинание. — И не говори, что ты сегодня выходной!

— Газета «Комсомольская правда», здравст…

— Марина, это Лаврецкий. Виноградова к телефону, срочно! Пожар на Ленинском!

На том конце провода громко ахнули. Новость брызнула мыльным пузырём, мгновенно разлетелась пересудами. Я слышал, как в редакции кричали: «Виноградова, Сергея!» — и отвечали раздражённо: «Да нет его! Вышел куда-то. А кто спрашивает?» и «Пусть перезвонят!» Слышал взволнованное дыхание секретарши и готов был уже дать отбой, как где-то далеко крикнули: «Идёт, идёт!»

Ладонь взмокла, трубка норовила выскользнуть из пальцев.

— Слушаю, — произнёс сытый и довольный Виноградов.

— Бери ручку и записывай! Ленинский, сто тридцать. Горит жилой дом, сильное задымление, и огонь тоже сильный. Материал отдай Закирову, пусть вешает на сайт, а ты звони на пятый, чтоб ехали с камерой!

— Погодь, Игорь, — довольство журналиста как рукой сняло, осталась привычная деловитость. — Это же твой дом!