Выбрать главу

Я возношусь к вершине конуса, к скульптуре женщины. Эль так и не суждено было стать матерью, но в лице женщины, созданной Антоном, я вижу Эль, породившую весь этот архитектурно-духовный комплекс, ставший овеществлённым гимном бессмертию человеческого духа…

Когда я возвращаюсь домой, меня встречает дочь.

По просьбе Эль, за несколько месяцев до смерти, у неё изъяли две яйцеклетки. И вскоре у нас с Антоном появились дочери, похожие на Эль. Рождённые в искусственных плацентах методом экстракорпорального оплодотворения девочки похожи не только на Эль, но и на нас. То есть моя дочь похожа на меня, а дочь Антона — на него.

Однако моя доченька, по-моему, всё-таки больше похожа на Эль…

Дарья Зарубина

ЗОЛОТАЯ И АЛАЯ

Вот амазонок ряды со щитами,

как серп новолунья,

Пентесилея ведет,

охвачена яростным пылом,

Груди нагие она

золотой повязкой стянула,

Дева-воин, вступить не боится

в битву с мужами.

Вергилий. Энеида

— Э, Голди! Тебе больше нигде не сидится? — буркнул Ган. — Дылда лупоглазая.

Она не пошевелилась, и в какое-то мгновение я испытал нечто похожее на страх. Лицо Золотой было настолько бледным, что в полумраке комнаты казалось меловым, мертвым. Снова где-то внутри шевельнулась мысль, что она не может быть живой женщиной.

— Поймите, мистер Ган, у этой девушки такая работа…

Он откинулся в кресле, закурил и уставился на Золотую:

— Она, брат, ни хрена не девчонка. Она чучело Убогое… Да, Голди?

Она не ответила, так и сидела, прямая и тихая, разложив на коленях свой старый штопаный рюкзак, и, методично поводя иглой, пришивала очередную пуговицу.

Я пересел к ней, на самый край дивана, так, чтобы она не восприняла меня как источник опасности. Это странное чувство, что она не человек, а робот-охранник, заставляло меня быть все время настороже. Я старался не пренебрегать базовыми правилами работы с напарником-нечеловеком. Однако проблема была в том, что Золотая — живая или только подобная живой — не считала меня напарником. Мы были просто две отдельных охранно-боевых единицы.

Я не чувствовал себя охранником. Я хотел вернуться на фронт. Наверняка найдутся те, кто пожелал бы поменяться со мной местами: удрать с передовой — куда угодно, в самые отдаленные уголки вселенной, лишь бы только вернуть свою спокойную, тихую, обыденную жизнь. И я любил ее всем сердцем, до сих пор люблю — эту тихую жизнь. За нее и воюю. Точнее, воевал, пока сердце не подвело. Не выдержало. Из космофлота с таким диагнозом одна дорога — в полицию. А какой из меня полицейский? Хотя, пожалуй, это даже можно назвать везением. В мирное время мне светило бы спокойное местечко для инвалидов. Что-нибудь с бумажками и канцелярскими скрепками. Но сейчас, когда любой моложе пятидесяти, при полном комплекте рук и ног и не имеющий инвалидности в медкарте, считался годным к службе на передовой, таким как я находились вполне приемлемые варианты среди мирных профессий. Мне тридцать пять лет. Все свою жизнь я летал и дрался. Теперь я хожу по земле и — благодаря тому, что иногда прижимает слева — хожу, как по мне, чертовски медленно. Одно хорошо: все остальное служит исправно. Так получилось, что я стал полицейским. И среди человеческого лома, что по военным меркам вполне подходил для служения порядку, я оказался самым крепким и подготовленным для космических перелетов. Государство решило, что слегка подштопать мне миокард дешевле, чем нанять для этой работы профессионалов. После операции сердце держалось неплохо. Не так хорошо, чтобы обеспечить мне обратный билет на передовую, но вполне уверенно для заданий вроде того, на котором я находился сейчас.

Так я оказался в службе охраны свидетелей. На первый взгляд странная замена армии. Уже почти год я стреляю в основном в тире и мотаюсь по всей вселенной в челноках с разномастными крысами, улепетывающими от тех, кого они заложили федералам, чтобы сохранить скудный мех на собственной шкурке.

Ган и был и не был одним из них. Такой же, как остальные, — невысокий, крепкий, с цепким и холодным взглядом стрелка, пальцами игрока и носом большого любителя выпить. Чуть за сорок, с намечающимся брюшком. Как и остальные, Ган пел как по нотам. Бывших дружков он топил десятками, но было в нем то, чего не видел в других. Все, кого я раньше охранял, бравируя своим крысятничеством или скромно и жалостливо выпрашивая себе защиту — все боялись. Боялись до намокания штанов. Только Ган был не таким.

Ган был падальщиком, и не от тяжелой жизни, а по зову души. Он с радостью трусил за любой стаей, Жадно подбирая самые грязные, самые завонявшиеся объедки. И находил во всем этом гадкое, ненасы-тимое удовольствие. А потом — когда удовольствие кормиться при стае начинало слишком напоминать работу, Ган с легкостью находил другую, охотно скармливая своих недавних друзей новым.

Кто-то, не знавший Гана, глянув на него, сказал бы, что эта крыса бежит с тонущего корабля. Но нет — эта толстая, сытая, садистская тварь всего лишь искала другой корабль, ждала случая, чтобы впиться гнилыми зубами в новый, еще полнокровный и живой мир.

Его настоящего имени я не знал. Он просил звать его Ганом. Хотя, рассказывая о себе, он частенько говорил «И он ответил мне: «Послушай, Дикки, сынок…» или «И я сказал себе: «Чарли, пришло время сматывать удочки…» — и много чего еще. И по-моему, единственное, что было правдой из всех этих историй: Ган, как бы его ни звали, был редкостной мразью.

Возможно, поэтому, для того чтобы спасти его жизнь, властям пришлось раскошелиться на Золотую.

— Голди, — крикнул он, хотя девушка сидела всего в паре шагов, — Голди, крошка. Не принесешь ли папочке баночку холодного пива?

Золотая молча отложила рукоделие, поднялась, принесла из холодильника пару банок, поставила на столик. Ган откинулся на спинку дивана, открыл пиво и, ловко выбросив руку, ущипнул девушку за бедро. Я видел, как инстинктивно дернулась ее рука, чтобы предупредить это движение, но Золотая безупречно контролировала свое тело. Она не подала виду, что задета его фамильярностью, спокойно отправилась на свое место, но не успела сесть.

— Хорошая девочка, — бросил Ган, потягивая пиво. — Жаль, что ты такая страшненькая. Хотя…

Он почесал подбородок, отчего хрустнула отрастающая пегая щетина. В волосах Гана не было седины, а в усах и бороде проглядывали белые нити. То ли из-за этих седых усов, то ли из-за похотливой складки в углу его рта, а может — из-за желтоватого света в салоне, он выглядел старше, чем обычно. Он казался не крысой, а старым блудливым котом, который следил за попавшей в его лапы мышкой.

Мышка подняла на него пустой, лишенный выражения взгляд и взяла с дивана свое нелепое рукоделие.

— Может, ты станцуешь для меня и моего друга офицера Дэни, — не спросил, приказал Ган, поднимая с дивана пульт. Зазвучала музыка. Тино Альбо. Я всегда считал итальянскую попсу слащавой, но Ган прикрыл глаза от удовольствия и начал в такт покачивать зажатой между пальцами сигаретой.

Я хотел возразить, но Золотая уже вышла на середину салона и медленно тряхнула волосами. Сперва это не было похоже на танец. Она только покачивалась, словно прислушиваясь к медленному, тягучему напеву. Я чувствовал, что с языка Гана готова сорваться очередная гадость, но Золотая неторопливо подняла руки, выгнула спину, склонила голову.

В ее движениях было что-то лебединое. Трудно было ожидать от ее нескладной фигуры такой удивительной, нечеловеческой пластики. Крепкие руки, излишне, на мой взгляд, крепкие. Выпуклые мышцы, вздувшиеся вены — она походила на пловца, борющегося с течением полноводной реки, и одновременно была этой рекой. Сколько природной, первозданной, немыслимой силы таилось в ее изуродованном упражнениями и тренировками теле. Эта дикая, варварская пляска завораживала. Так танцует подброшенный вверх клинок перед тем, как лечь в руку. Я затаил дыхание. Даже Ган засмотрелся на нее, выронил сигарету. И тотчас взвизгнул как ошпаренный, вскочил, стараясь сбросить на пол упавший за отворот брючины окурок.