Выбрать главу

Толстой зарычал.

— Вот и подумал, что вы — не Платоша, в вас, извините, зверь есть. Лев, можно сказать. Если бы не ваш, простите, затрапезный вид, так побожился бы я, что вы в армии служить изволили, не ниже поручика. Честное слово! Может, даже артиллеристом были. У вас нет родственников в армии? — Побичевский заглянул в налившиеся кровью глаза собеседника. — А сами?

— Оставьте меня в покое! — выкрикнул Лев Николаевич. — Хотя бы на пять минут!

— На пять минут? Отчего и не оставить? — Сканаев пожал плечами. — Что такое, в сущности, пять минут? Ерунда, вздор! Чушь! А с хорошим человеком пролетают и без того незаметно. Вот я с вами общаюсь, граф, так не то что минуты — часы пролетают словно секунды. А с кем другим… Тянутся минуты, что века. Вы, батюшка, словно книга госпожи Чарской… Читали? Нет? Напрасно. Вот бы у кого поучиться писать! И быстро, и легко… А то ведь нынешние писаки какую моду взяли? Пишут, извините, всякую ахинею, и нет, чтобы про чувства высокие или про приключения. Моду взяли — про жизнь свою писать. И названия выдумывают, одно оригинальнее другого! «Детство», «Отрочество» или еще пошлее — «Юность»! И кому они нужны, писакины детство и юность вместе с отрочеством? Вот «Кабардинка, умирающая на гробе своего мужа» — это да, это дело! Не оторвешься, и слезы прямо ручьями, честное слово!

Толстой смял письмо в кулаках и бросился к дому.

— До свидания, Дев Николаевич! — крикнул ему вдогонку Сканаев-Побичевский. — Я завтра снова приеду, в полдень.

И приехал, так как письма от Карениной приходили ежедневно, с регулярностью газеты.

— Так это вы «Анну Каренину» написали? — передавая вскрытый конверт Толстому и сияя радостной улыбкой, спросил Теофил Феликсович. — И «Воскресение»? А я все думаю, откуда мне ваша фамилия знакома. Вот понимаю, что слышал раньше, а вспомнить не могу. Какая оказия неприятная получилась. Вы уж меня простите, Лев Николаевич, я не нарочно, по необразованности своей. Я же вспомнил, что читал ваши произведения и раньше. Рассказы ваши опять же читал. «Упырь», «Знак вампира», что-то там про триста лет… Всем классом зачитывались, ночью, извиняюсь, в нужник выйти боялся, все вампиры мерещились…

— Эти рассказы, — с трудом сдерживая дрожание губ, проговорил граф, — написал не я. Их написал Алексей Константинович Толстой.

— Что, правда? — опешил Теофил Феликсович. — Не обманываете вы меня из ложной скромности? Точно не вы?

— Не я! — отрезал граф и достал из конверта письмо.

— Скажи пожалуйста… — Побичевский присел на пенек, поскольку разговор происходил на опушке леса и стульев поблизости не было. — Так опростоволоситься… Вы уж меня простите…

Толстой отмахнулся небрежно, полностью поглощенный содержанием очередного письма.

— «Упыря», значит, не вы написали, — чуть ли не с обидой в голосе протянул Теофил Феликсович. — А я еще и подумал, зачем автору таких шедевров начинать всякую ерунду про адюльтер да про гулящих женщин писать? И если бы хоть с подробностями какими, там, про белье нижнее, хотя бы… Мой приятель, пристав, показывал реквизированные открытки и книжицы забавные. Их в Киеве делают да по двадцать пять копеек продают. Так там, я вам скажу, есть что почитать и посмотреть. «Баню» читать не доводилось? Про то, как барин с крестьянками в баньке вроде как парился? Не читали?

Толстой вздохнул.

— А я вам завтра принесу, — пообещал Побичевский. — Привезу письмо и книжицу привезу. Только вы уж двадцать пять копеек мне приготовьте. Или даже двадцать — своему человеку мне никак невозможно за читанное, как за новое, деньги брать. Почитаете, может, чего потом сами напишете… Вот вам и денежка в карман. Реальный, я вам скажу, заработок.

— У меня, боюсь, не получится, — процедил холодно Лев Николаевич. — Ни «Вампир», ни «Упырь», ни веселые ваши рассказики…

— Наверное, что и так, — тут же согласился Теофил Феликсович. — Не получится, оно и понятно. Молния, она в одно место дважды не бьет. Если уж был среди Толстых один гениальный писатель, то откуда же второму взяться? Без обиды, Лев Николаевич. Я без умысла вам это говорю, а как чувствую и понимаю. Я человек прямой. Не то чтобы вы совсем бесталанны, но нет в вас эдакой, знаете, народности. Чтобы каждая кухарка прочитала да поняла. Ну и я, как человек, классическому образованию не чуждый — гимназию все-таки закончил, — вынужден вам заметить, что не все в романах ваших, так называемых, хорошо со стилем. Вот, в «Анне Карениной» обратил внимание, как вы изволили ошибочку по недосмотру допустить…

— Какую ошибочку? — низким, рокочущим голосом спросил Лев Николаевич.

— А вот какую. — Побичевский откашлялся. — Там у вас в первом томе, извиняюсь, когда господа в ресторации или в номерах — уж не помню точно — кушать изволят и выпивают…

— И что?

— У вас там певичка упоминается французская…

— И?!

— Так у вас написано, что у нее блондинистое лицо.

— Ну, блондинистое и что такого?

— Так ведь блондинистый — это цвет волос, извиняюсь. Это что ж выходит — все лицо у нее волосами белыми покрыто? Болонка она, что ли, или последняя из псоглавцев? — Интерес на лице Побичевского отразился неподдельный, словно он и вправду ожидал разъяснения подробностей внешнего облика блондинистой певички. — Нет, в цирке мне доводилось видеть бородатую женщину, ну, так вы бы и написали в романе, что не певичка, а бородатая баба из французского цирка. Тогда бы и претензий к вам не было…

Толстой выронил письмо, наклонился за ним и долго, словно слепой, шарил рукой по траве.

— Да вы не отчаивайтесь так, граф! — Теофил Феликсович даже позволил себе похлопать Толстого по плечу. — Это все от торопливости получается. Сейчас все торопятся. Вот и вы небось поскорее написать хотели. Шутка ли сказать — столько страниц исписать, Да чтоб благоглупостей не допустить и ошибок.

Глаза Сканаева вдруг приобрели выражение, какое бывает у ученых, сделавших неожиданно для себя великое открытие.

— А вы вот что сделайте, Лев Николаевич! — торжественно провозгласил Сканаев. — У вас жена ведь есть? Есть ведь супруга, я знаю. Я ее даже видел. Очень хорошее впечатление на меня произвела. Моложавая такая, серьезная. Умная, наверное, как для женщины. Так вы вот что сделайте, граф: вы заставьте ее ваши романы переписывать. Раз, другой, третий — сколько надо. Все равно у нее времени свободного много, не кухарка, чай, вот пусть и переписывает да перечитывает. А если и после шестого раза ошибка какая проскочит, так, значит, ленивая у вас супруга — вы ей, для начала, для острастки, ручкой приложите. Не сильно да не по лицу, боже упаси! Или вот ремень кожаный возьмите да по мягкому, простите, месту, и всыпьте, в количестве допущенных ошибок. Оно и лучше станет. Точно вам говорю — лучше, чище, грамотнее. И вам за свои произведения не стыдно будет, можно будет людям образованным показывать, не стесняясь.

Толстой ушел, ничего не сказав, но на следующий день снова явился на условленное место за письмом. И снова терпеливо сносил то, что говорил ему Теофил Феликсович Сканаев-Побичевский. И снова. И снова.

Прошло лето, началась осень.

Двадцать шестого октября Сканаев-Побичевский явился на встречу всклоченный больше обычного и протянул — сам, без напоминаний — графу конверт дрожащей рукой.

— Что там? — спросил граф неожиданно севшим голосом.

— Это все! — тихо, трагически произнес Сканаев.

— В каком смысле — все? — спросил дрогнувшим голосом великий русский писатель.

— Вы помните, я вам про своего приятеля-фельдшера и про ружье рассказывал? — зачем-то шепотом, наклонившись к самому уху графа, спросил Сканаев.