Выбрать главу

— П-помню…

— Так вот, она уже ружье со стены сняла, почистила да зарядила, — прошептал Сканаев. — И крадется сюда, чтобы вас выделить, честное слово.

— Бросьте, — сказал граф, письма однако же в руки не взяв. — Не может такого быть.

«Может!» — голос покойного Антона Павловича прозвучал в голове у Льва Николаевича.

— Как не может! — вскричал Теофил Феликсович. — Еще как может! Мужчина — существо наделенное разумом — может угрожать полгода, но убивать не станет, ибо сообразит, чем это для него обернуться может. Одно дело — убить в порыве страсти, так сказать, а вот так, загодя угрожать да запугивать, а потом взять на прицел и пустить в лоб пулю двенадцатого калибра — увольте, мужчинам это не свойственно. А женщина… Та будет угрожать до тех пор, пока сама себя и не убедит — обязательно убить надо. И приедет черт знает откуда, и убьет, смею вас заверить. Вот и эта написала — больше писем не будет, доживайте отпущенный вам век с мыслью о неизбежном наказании… Вот, сами извольте видеть.

Толстой посмотрел туда, куда тыкал указательный палец Побичевского, окаймленный грязным полукругом под ногтем.

— Видите?

— Но, возможно, она имеет в виду, что больше не будет писать, переложив наказание на мою совесть… — неуверенно предположил граф. — Угроза, так сказать, морального свойства…

— Совесть? Какая совесть! — провозгласил с сарказмом Сканаев. — Где вы сейчас видели совесть, спрошу я вас? Вот даже вы, извиняюсь, приличный человек, можно сказать — граф, а не посовестились стырить, простите, у проститутки роман. Так ведь Анна Каренина писала ранее…

— Да не воровал я, — слабым голосом простонал граф, глядя на проклятые строчки. — Я использовал их как основу, как толчок, не более того. Вы бы почитали, что там было написано! Я ведь писал о ее страданиях, о страданиях ее обольстителя… А у нее — что он, куда и как ей… ее… в какой позе и за какую плату. Как он хрюкал над ней или ее переодевал в детское платье… Грязь одна.

— Грязь? — изумился Сканаев. — Не грязь, а жизнь! Самое интересное-то вы и выбросили, бедный Лев Николаевич. Все-то вы умудряетесь мимо самого важного и проскочить. В «Отце Сергии», раз уж все равно у вас с церковью неладно, так и описали бы, как он купеческую дочь-то излечивал. В подробностях бы и описали. И дворяночку ту, из-за которой он пальца лишился, тоже бы подробнее — как она его соблазняла, ножкой там, попкой, извините за выражение. Вы ж все равно про это писали, только смелости вам не хватило. И в «Анне Карениной» ведь тоже было где разгуляться. Было же! И с певичкой блондинистой, и с Вронским. У вас там Левин все в лес ходил, то про веревочку думал, то про ружье. Брал бы с собой супругу в лес, и не пришлось бы про самоубийство размышлять. Или, если без жены, так по селянкам. Сами-то вы небось большой ходок по крестьянкам были? Ведь были же? Признайтесь!

Толстой потупил взор.

— Так чего стыдиться? Писали бы все, как есть. Я же вам давал «Баню» читать…

Толстой покраснел и что-то еле слышно сказал.

— Не расслышал я, извините. — Сканаев приложил руку к уху. — Ась?

— Это я его написал, в молодости… — пробормотал Толстой.

— Что вы говорите! — восхитился Побичевский. — Ведь можете, когда хотите! Такой талантище в землю зарыли! Там ведь все по правде описано? Как было?

— Ну… — протянул Лев Николаевич.

— А от церкви вас отлучили, между прочим, не за это! — сказал Теофил Феликсович. — И убьют теперь не за аморальность, а по желанию бабы, сошедшей с ума. Не обидно ли?

— Но почему же непременно убьют? — Толстой побледнел. — Может, только путает? Или не найдет…

— Как же — не найдет! Сами же как-то говорили, что письма из Америки приходят с адресом «Россия, Толстому». Если бы кто написал, к примеру, Сканаеву-Побичевскому, и не в Россию даже, а в Тульскую губернию — не дошло бы письмо. А тут ей каждый подскажет. Чтобы женщине помочь и писателю приятное сделать. Сюрприз, так сказать. Она, может, уже возле дома сидит, револьвер наладила и ждет. Или кинжал.

Толстой посмотрел на свой дом, видневшийся вдалеке, зябко поежился.

— Вы полагаете…

— Бежать вам надо, вот что я полагаю, — твердо сказал Сканаев. — Все бросайте и бегите.

— Прямо сейчас? — спросил совсем растерявшийся великий писатель.

— Ну… Не прямо сейчас. Я, давайте, к дому подойду, гляну, если никого нет — я вам рукой махну. Так вы сразу в дом бегом, деньги там возьмите, оденьтесь потеплее. Ходите в чем попало, я смотрю, — простудитесь в один миг. Схватите воспаление легких — так дней в десять и сгорите.

— Может, я с собой доктора Маковицкого возьму? — предложил Толстой.

— Возьмите, — разрешил Теофил Феликсович. — Хуже все равно не будет. И вы особо не спешите — день-то у вас еще наверняка есть. Решите, куда поедете. На Юг, может, или еще куда. Справьтесь по поводу билетов. А потом, до рассвета, никого не предупреждая, хватайте своего доктора и… В дорогу, граф, в дорогу! У вас, кстати, чего-нибудь вроде «Бани» от талантливой юности не осталось?

Двадцать восьмого октября в три часа ночи граф Толстой разбудил своего доктора, и они вместе ушли из Ясной Поляны. Толстой полагал, что ушел незаметно, но сосед его, Теофил Феликсович Сканаев-Побичевский, не пропустил этого драматического момента, стоял на опушке леса как раз напротив ворот и, скрестив на груди руки, наблюдал, как две фигуры бредут по раскисшей земле прочь от теплого дома в темноту.

— С другой стороны, — пробормотал Сканаев, поправляя пенсне, — за убийство ее бы точно повесили. Хотя графа, конечно, жалко.

Седьмого ноября граф Лев Николаевич Толстой скончался от воспаления легких на станции Астапово. В забытьи он все время бормотал что-то о том, что она его все равно убила бы. Доктор, зная тяжелую обстановку в доме, думал, что это граф о своей супруге.

Антон Фарб

РИМ

1

Третий Каледонийский вернулся в Рим в канун ноябрьских календ, или, по языческому обычаю, в ночь праздника Самайн. Легион изрядно потрепало за два года на Адриановом валу: выдержав три большие осады и бесчисленное множество мелких террористических атак, совершив полдюжины карательных рейдов на вересковые пустоши и потеряв половину личного состава, Третий Каледонийский вошел в Рим через Дубовые ворота на холме Целий.

Накрапывал дождик. Было сыро и холодно. Над канализационными решетками вились столбики пара.

Легион — или, вернее, его остатки: один турм бронетехники, четыре когорты пехоты, пять манипул десантников и центурия спецназа, — вернулись в Рим тихо и без всякой триумфальной помпы. Облезлые, в подпалинах и шрамах от бронебойных пуль, выкрашенные в серо-черный горный камуфляж БМП неспешно ползли по улицам Вечного Города, устрашающе порыкивая на редких прохожих и обдавая их сизым выхлопом дизелей. Несмотря на поздний час — что-то около половины одиннадцатого, улицы Рима были пугающе малолюдны.

— Чума, что ли? — спросил центурион первого копья Приск, в недоумении повертев головой.

Военный трибун Кассий Марциллиан, исполняющий обязанности безвременно погибшего (наступил на пиктскую мину) легата Дементия, в ответ только пожал плечами.

Приск и Марциллиан сидели на броне штабной машины вместе с аквилифером и еще тремя офицерами, и мелкая морось противно барабанила по шлему, холодными струйками сбегая за ворот кирасы. Кассий смахнул с лица капли дождя, протер цевье карабина и сказал:

— Ну что за мерзкая погода! Прям как в Каледонии. И воняет так же.

И действительно, к вони солярной гари, машинного масла и вечного римского смога прибавились знакомые ароматы торфяного дыма и паленого мяса.

— Ага, — кивнул Приск. — Точно. Это что, барабаны бьют?

— Не может быть. В Риме? Откуда?

Но это действительно били барабаны пиктов. Сразу за поворотом на Виа дель Корсо, ведущую к Капитолийскому холму, дорогу легиону преградила муниципальная гвардия — за заслоном пылал костер, на котором жарилась туша оленя.

Вокруг огня слонялись полуголые люди с выкрашенными в синий цвет лицами.