Дмитрий Шатилов
Когда покров земного чувства снят
Отец умер к полуночи, а воскрес перед рассветом, в час утренних сумерек. Когда я проснулся, он сидел за кухонным столом – маленький, худой, туго обтянутый кожей, с редкими волосами и большими ушами, которые в смерти, казалось, сделались еще больше. Перед ним стояла чашка – пустая, ибо мертвые не едят и не пьют. Я накрошил в тарелку черного хлеба, залил вчерашним молоком и сел напротив.
– Что ты, отец? – спросил я его, но он ничего не ответил, только покачал головой. Мертвые не говорят – таков закон Леса; о том, что им нужно, мы можем лишь догадываться, трактуя жесты и читая по глазам. Руки отца лежали на столе – узловатые, тощие, в синих венах. Указательный палец на правой легонько подрагивал – тук, тук, тук-тук. Живой, отец любил барабанить по столу: быть может, сейчас, перейдя черту, из-за которой нет возврата, он делал это именно для меня, словно желая сказать: смотри, я никуда не делся, я всегда буду с тобой.
Да, руки еще вели себя по-старому, но вот глаза – глаза его изменились, обрели двойное дно. Как и всегда, он смотрел на меня ласково и чуть насмешливо, вот только за обычным этим выражением просвечивало что-то другое, какие-то спокойствие, понимание, ясность – словом, то, что этому взбалмошному рыжему человечку, любившему кричать, спорить, ругаться и переживать из-за чепухи, при жизни было совсем несвойственно.
Метаморфоза эта опечалила меня. Я не боялся отца – все мертвые оживают перед тем, как навсегда уйти в Лес, – но этот неуловимый, загадочный свет в его глазах, он говорил слишком ясно, открыто, беспощадно: все прошло, боль кончилась, он уходит, а ты остаешься здесь.
Ком подкатил к горлу, мне захотелось сказать отцу: «Прости меня, пожалуйста, прости!», хотя это он покидал меня, а не наоборот. Кто придумал этот извечный закон? Для чего Он на краткое время возвращает нам во плоти бессловесных, любимых наших, еще не позабытых мертвецов? Что ему нужно от нас? Наши слезы? Раскаяние? Сожаление? Любовь? Я не знал. Отец сидел передо мной, я мог дотронуться до него, обнять, уткнувшись носом в плечо, но все это было напрасно, исправить ничего было нельзя, и мне оставалось лишь плакать и радоваться сквозь слезы, что позади остались тяжелый хрип, рубашка, мокрая от пота, таз с кровавыми пятнами, агония и финальный перелом; что путь очистился, и впереди – Последнее Дело и дорога в окутанный белым туманом Лес.
Что он такое – этот Лес? Откуда он взялся и каково его назначение? В старых каменных табличках, по которым мы учимся читать и писать, говорится, что Он был всегда, что именно оттуда пришли первые люди и именно там, среди мшистых елей, блуждают в вечном забвении те, кто некогда нас оставил. Правда это или нет – неизвестно. Мы провожаем мертвых до опушки, но следом не идем никогда.
Лес начинается сразу же за полями пшеницы, он окружает город сплошным кольцом, зелено-голубым колючим частоколом. Дело ли в неведомой силе, что исходит от вековых деревьев, или в негласном запрете, бытующем испокон веков, но и легкомысленные тропинки, и увесистые следы шин – все пути поворачивают, словно пасуя, перед этой глухой, грозной, молчаливой стеной.
Лес ограничивает наш мир, делает его простым и понятным. Все, что в городе, – все знакомое и родное. Все, что там, в Лесу, – непостижимое, неведомое. Лес для нас – это Тайна, Загадка. По нему проходит граница нашего миропонимания. Он воплощает собой рождение и смерть.
В сущности, достоверно о Лесе мы знаем только одно – то, что к нам он странным образом неравнодушен. Речь идет о Последнем Деле: когда человек умирает, Лес на короткое время возвращает его к жизни, возвращает измененным, исправленным, зачем-то – немым, чтобы мы, живущие, помогли мертвецу обрести что-то важное, без чего он не сможет отправиться в вечный поиск под сенью хмурых еловых лап.
Полдни в нашем городе тихие: не слышно рева машин, скрипа качелей, детского смеха. Все вокруг словно спит в мягком солнечном свете: лишь курится труба пекарни да стрекочет из окна соседнего дома пишущая машинка. Я и отец – за три месяца болезни он словно сгорбился, стал ближе к земле – мы сидим на спортплощадке, на нагретых шинах, вкопанных наполовину в землю. Я только что сделал «солнышко» на турнике – совсем как раньше, когда мы тренировались вместе, и теперь думал: что же это – самое важное для моего мертвеца, что он возьмет с собою в последнее странствие?
– Помоги мне, отец, – попросил я. – Я ведь живой, я не знаю, что нужно. Что это – слово?
Он покачал головой.
– Вещь?
Кивнул.
– Хорошо, – сказал я. – Я принесу тебе, а ты выбери.
Я сходил домой и вернулся с его любимыми вещами. Я принес тяжелые водонепроницаемые часы со стершейся позолотой, набор пластинок, удочку и крючки, старый солдатский ремень, выцветшую фотографию матери, складной нож, любимую клетчатую рубашку – и каждый предмет своей ушедшей жизни отец встречал кивком узнавания, и каждый, осмотрев, откладывал в сторону – с любовью, но и с укоризной: не то, не то.
Я смотрел на отца и боролся с желанием дать ему бумагу и попросить написать желаемое. Это запрещали правила: только жесты, только глаза, только мучительный перебор возможного.
– Для чего это – как ты думаешь, отец? – спросил я его, а на деле – себя, конечно же. – Если это должно нас как-то сблизить, то почему теперь, а не тогда, когда ты был жив? Если же нет, то зачем? Что это – загадка смерти, облеченная в плоть? Нет же никакого смысла в том, чтобы тебе забирать с собою что-то. Ты вполне можешь пойти и налегке, разве нет? Да и что ты будешь делать с этой вещью там, в белом тумане, среди вечных деревьев?
Говоря все это, я смотрел на свой – не наш, теперь только мой город – летний, теплый, окруженный Лесом, окутанный вечной тайной воскресающих и уходящих прочь, – как вдруг на плечо мне легла рука отца. Я обернулся – глаза его смотрели понимающе, но строго – и устыдился своих наивных вопросов. Загадка Леса не требовала разрешения, она просто была, и мне в свою очередь оставалось лишь подчиняться ей, как все мы подчиняемся неодолимым силам – времени, полу, кровному родству.
– Хорошо, – сказал я. – Что тебе нужно, мы поищем еще. А пока – давай вернемся домой.
Вечером похолодало, из Леса повеяло хвоей, заморосил дождь, по улицам пополз белый туман. Отец не вернулся на смертное ложе, и, лежа в кровати, я слышал, как он бродит в своей комнате – босыми ногами по струганым доскам. Шаг, другой, остановка, снова шаг, круг за кругом – так память блуждает по знакомым местам, но не находит, за что зацепиться.
Наутро я думал продолжить поиски, но, оказалось, что отец уже нашел. Мне стало стыдно – я словно сделал что-то не так, провалил испытание, не выполнил поставленную передо мной задачу, тем более что вещь, которую он теперь держал в руках, принадлежала некогда мне. Это был его подарок, красный резиновый мячик, я играл с ним, когда был ребенком. Воспоминание: прыг-скок, мяч звонко ударяется об асфальт, пружинит в небо, падает, подпрыгивает, катится под машину, я лезу за ним, пачкаюсь, мать ругается, отец смеется – а я счастлив, мне ничего не нужно, кроме этого лета, этого дня, этой минуты.
Мячик потускнел со временем – сказались игры, лужи и, наконец, чердак, куда он отправился в день, когда мне подарили взрослый, футбольный, черно-белый мяч. Там он лежал десять лет – долгих десять лет в темноте, под протекающей крышей, среди пыльных, давным-давно позабытых вещей. Сказать по правде, я почти не вспоминал о нем – все же это была детская игрушка, а о том, чтобы как-то продлить свое детство, я никогда не мечтал, пускай оно и было счастливым и безмятежным, то есть таким, каким ему полагается быть.
Мяч валялся на чердаке, а я жил своей жизнью. Каждый из нас был сам по себе. Но теперь этот маленький кусочек прошлого лежал в руках моего мертвеца, и значение у него было иное – не просто вещица, но якорь, закинутый в старые-добрые времена, ниточка, которая свяжет отца с домом.
Это был удар, и удар болезненный, в самое сердце – я скорчился бы от боли, когда бы не был внутренне готов. Лес забирал отца, но, словно в насмешку, напоминал, что он по-прежнему любит меня, что я по-прежнему для него важен.