Я спросил: «Как ты?»
Она ответила: «На свой возраст».
Тридцать шесть. В таком возрасте вопросы о здоровье звучат нелепо («тетки»). Проконсул, впрочем, не обратил на мой вопрос никакого внимания. Просто я, видимо, прервал их разговор.
«Все в этом мире – для человека…»
«…пока не знаешь истинных масштабов».
Наверное, я помешал им, иначе Алмазная не стала бы удерживать проконсула.
А она удерживала. Рука ее – тонкая, загорелая, без единой морщинки, лежала на грубой, мощной, расцвеченной алыми и синими узорами руке проконсула. Если это действительно был Счастливчик, он, похоже, неплохо шлифовал какую-то там историю. «В мире, созданном не тобой, не все доступно пониманию». Произнося это, спутник Алмазной и впрямь напомнил мне проконсула – зубастого примата, вымершего десятка два миллионов лет назад.
Алмазная улыбнулась и убрала руку.
Это ее движение (не примирило) объединило нас.
Но я снова почувствовал тревогу («тетка»). Я чего-то не понимал.
Кажется, и проконсулу не понравилось движение Алмазной. Помни, Лунин, сказал я себе, помни, что ты давно уже не практикант, а она давно не наставница. Помни, что ты – сотрудник Отдела этики, и твоя тонконогая беда встречается не с тобой, а с каким-то зубастым пенсером.
Прошлое – мертвое время.
Прошлое – это умершее время.
На игровой площадке, метрах в десяти от нашего столика, под плавающей в воздухе кедровой балкой хромой игрок в седых дредах привязывал к мачте накренившегося деревянного судна робко вскрикивающих сирен. Гибкие, с крыльями из рябых, как у кукушки, перьев, лысые, Гомер бы сказал: гологоловые. Мелкие сиреневые цветочки украшали кожу сирен как фантастические кружева. Может, такими они и были когда-то, почему нет?
Меднокопытные кони… Золотые гривы…
Проконсул тяжело смотрел на меня, но тревога исходила не от него.
Я чувствовал – я в игре, но в какой? Еще я чувствовал, что не понравился проконсулу. Может, какой-то сбой? Может, информационная подзарядка в камере Т оказалась не на высоте и «тетки» смазали подачу, или просто проконсул был в том возрасте, когда наглых молодых челов не замечают?
Но я-то все замечал. И алмазики в прелестных ушах Незабудки. И то, как тяжелые желваки скул сдвигают с мест глубокие морщины проконсула. И то, как мелькают в моей голове странные видения. Песчаная пустыня. Выжженные камни. Выбеленные, высохшие, как хворост, кости.
«Игра – всегда повторение».
Время – цак. Дорога – дзам. Вода – ос.
Монгольские слова так и порхали в воздухе.
«Я не понимаю», – признался я и услышал в ответ:
«В мире, созданном не тобой, не все доступно твоему пониманию».
Режущий песок, острый привкус крови. А почему, собственно, нет? Игра тоже может отдавать кровью. Мы далеко не всегда знаем, чем игра закончится. Верблюды, лошади, телеги – квадратные ящики на колесах. «Тетки», кажется, работали на «отлично», такими яркими были видения. Проводник-идиот бормотал: «Вода». Но как взять с собой воду, если только одной дроби на телеге четыре пуда и все надо тащить на заморенных верблюдах и лошадях. Почему-то слова проконсула (может, из-за перевода, предложенного «теткой») и даже слова Алмазной звучали скучно, именно как монгольский язык, когда его не понимаешь. Ну да, мертвые кости, пустыня. Но этот мир все равно наш. Пусть ничто в нем не принадлежит нам, но он наш. Он почти целиком построен нами. Вольно диким заблудшим осам строить свои гнезда где попало, это ничего не меняет в мире.
Я даже удивился своей патетике.
К счастью, проконсул уже поднялся.
«Барятэ». Я обрадовался. Мне сразу стало легче.
На фоне негромкой толпы Алмазная и проконсул будто кружились в медленном танце, они что-то произносили, но я видел только рты – шевелящиеся, как у рыб. А с игровой площадки уже лился негромкий речитатив.
«Всех обольщают людей, кто бы ни встретился с ними».
Сирены беспощадны. Теперь я знал это без всяких подсказок.
«Кто, по незнанью приблизившись к ним, голос услышит, домой не вернется», – в отчаянье вскидывал руки над головой хромой Одиссей в седых дредах. Он обращался к поющим гологоловым сиренам, и в унисон ему звучали голоса матросов, таких худых, будто их набирали где-нибудь в порту Игарка в начале двадцатого века.