Выбрать главу

После сказал: прекратить набеги. Не ходить к материку иначе, чем для торговли. Иначе, чем за горное серебро, чужого добра не брать. И серебро-то начало уходить быстро — рудник ведь стоял закрытый. Дружина кнежья волновалась, лбы морщила, разговоры разговаривала, но пока не бунтовала — верили Сребляну, любили его в народе. Я только на то и надеялся, что любили. Что были способны еще любить.

Но то было малым началом большого дела. Трудно? А кто говорил, что легко дастся. Дальше стало хуже: бывшие рабы, отпущенные с рудников, хотели есть, спать где-то, а пуще прочего хотели крови. Взяли ножи, стали мстить — кровь опять потекла, еще большим потоком, чем прежде. Тут дружина кнежья вконец заволновалась, пришла к Сребляну на поклон, а сама стоит, усы крутит: что, мол, вытворил, воевода? Спокойно жили — а ты что чудишь? Но Среблян верил мне. А я был тверд и ни пяди не уступал. Осерчали тогда кнежьи воины. Пополам поделились: одни остались верны Сребляну, другие плюнули, шапки бросили, со двора ушли, стали примеряться, кому из них быть на Салхане новым господином, да кто лучше… Между собой перегрызлись, а чуть шаг за ворота — там их ждали ножи и кирки вчерашних невольников. Много крови лилось… а только знал я, что не та это кровь, которая люба и сладка Янь-Горыне. И Среблян это тоже, видать, знал, потому что не бросил все, не махнул рукой, не повернул взад.

Что уж, пошли — так идем до конца.

Бывших рабов кнеж повелел пустить в город. Созвал весь честной народ, сам вышел, шапку снял, повинился передними. Прощения просил — за себя и за всех своих воинов. Оборванные, измученные, обозленные люди слушали его, хмурясь, топоча, гневным гулом исходя — еле-еле слушали, правду сказать, и разве мог я их осудить? Но тут вдруг вскрикнул кто-то — тонко, радостно, — по имени другого позвал. Выбежала из избы одна баба, другая, дети малые побежали — узнавали отцов, братьев, любимых… Что тут началось! Слезы, ахи, объятия, стоны… Только раз в год так стонала земля Салхана — когда новых пленников привозили. И теперь рыдала снова, но не от горя на сей раз — от радости.

Тут началось самое трудное. То, с чем едва потом совладали.

Встретились мужья с женами, батьки с детьми. А у тех уже давно — другие мужья, другие батьки. Как делиться? Те, кто сами детьми попали на Салхан, в городе выросли, себе чужих детей взяли, настоящего зла и горя здесь так и не увидели, — те теперь тоже разозлились на Сребляна. Жили уж, как-никак, а жили — а он тут снова все перемешал! Жена из дому пошла, дите, родным ставшее, руки к другому тянет и плачет: «Батька!» Как тут быть? По справедливости — отдать надо. А как отдашь?

Иным хватало на это мужества и великодушия. Иным — нет. А бывало и так, что новый муж бабе был милее старого, на руднике годами спину гнувшего, и она к нему не хотела назад идти. Словом, снова передрались. Кто-то не выдерживал предательства, своими руками убивал неверных родичей, кто-то сам со скалы кидался — чем такая жизнь, лучше каторга, а то и гибель! Много слез тогда пролилось, не меньше, чем крови. А кто говорил, что легко будет?

И только я один, казалось, замечал, что черная тень Салхан-горы, веками на море лежавшая, бледнела и укорачивалась с каждым днем.

Бытовать тоже труднее стало. Как прекратились налеты, а торговля еще не наладилась, шла, по старой памяти, вяло, — так пришлось пояса подтянуть. Когда угомонились бывшие каторжане, поделили кое-как с городскими своих жен и детей, стало ясно, что жилья на всех теперь не хватает. Поселение у рудника пустовало, да только возвращаться туда никто охоты не имел. Стали селиться в одной избе по нескольку семей; ругались опять, ссорились, бывало, что и за ножи хватались. Кнежий двор гудел точно улей. Дружина, стесненная нынче в средствах так, как прежде и не чаяла, снова раскололась, снова затеялся бунт — и снова его подавили. Твердо стоял на земле своей Среблян, обеими ногами стоял. В те смутные, неверные дни он снова переменился. Снова плечи его распрямились, глаза горели не прежним больным блеском, а так, как в тот день, когда я впервые его встретил. Надежда проснулась в нем снова. И видел я: не жалеет он, что мне поверил.

Тоже, видать, понял, в чем был подвох.