Он никому ничего не сказал. Ни своим друзьям по караулу, хотя они крепко удивились, когда он внезапно подал в отставку, ни Эйде. Заперся в своей комнатушке в мансарде постоялого двора и сутки беспробудно пил. Он не хотел быть Клириком, но Святейшим Отцам не отказывают. И хуже всего — он не был уверен, что справится. Клирики — это не грубые головорезы, у которых и дела-то — убивать отступников. Клирик — человек учёный, тонкий, правая рука инквизитора, последнее средство приведения отступника к покорности, вестник смерти, которую несут Стражи на своих плащах, будто на алых крыльях… Это было не то, что он мог делать. Или то?
Ему было страшно. Стражей ненавидели, но и обычных городских стражников не слишком жаловали, и с людской ненавистью Киан был готов мириться. Но Клириков больше, чем ненавидели. Их не понимали.
Он всегда так боялся и так горевал от того, что она не понимала — а он не знал, как объяснить.
Потом ему разрезали грудь золотым ножом, и на обнаженное, трепещущее сердце золотой иглой нанесли рисунок, который он обречён был носить до конца своих дней — его Обличье, его собственное клеймо. Он стал тем, кем мог быть и в глубине души, возможно, хотел. Киан с удивлением обнаружил, что он чудовище. И ещё — что, если отбросить робость, стыд и боязнь показаться нелепым увальнем, он может быть вполне любезен и обходителен со всеми, кто равен ему и даже выше его — и с Эйдой. Но Эйда теперь не имела такого значения, как прежде, — это он тоже понял с удивлением. Все эти столь разные открытия сопровождались одним и тем же, совершенно одинаковым чувством: чистым, как слеза, незамутненным интересом человека, начавшего познавать иную, тёмную часть себя. Он понял, почему не каждый способен быть Клириком. Понял, когда впервые попытался покончить с собой (предварительно замазав своему Обличью смолой губы и глаза) — и обнаружил, что ему не хватает духу.
Зато ему хватало духу жить — жить тем, кем он был, никого не виня в том, что он собой представляет.
Когда Эйда исчезла, Киан подумал, что всё им сделанное было ради неё. И улыбнулся при той мысли — так, как научился теперь улыбаться. И когда через несколько лет его верной службы Богу, или тому, что ему было проще считать Богом, этот Бог потребовал крови Эйды — Киан обрадовался. Он подумал, что такая дерзкая злобливая богохульница, как она, не заслуживает иного.
И вот теперь она стояла перед ним на коленях и лгала ему… лгала?
«Она лжёт тебе, Клирик. В порыве безумия, пока я возрождалось, ты сам посоветовал ей это — солгать мне. Но ты не подумал, что ложь мне — это ложь и тебе».
— Убей меня, пожалуйста, если я пытаюсь тебя обмануть.
«Что же, — подумал Клирик Киан, леденея от гнева, — так тому и быть!»
И тут же: «Нет, нет, её жизнь принадлежит Кричащему. Ты лишь гонец, лишь вестник, Клирик. Ты лишь слуга и страж, ты пёс, чьё дело — искать и сторожить».
Да, подумал Киан, это я. Я такой. Злобный пёс, чьё дело — рыскать и кусать. И она говорит, будто любит меня таким. Она лжёт?
Конечно, она лжёт, Киан. Разве можно такого любить?
И тут она поцеловала его. Не его — Его. То лицо, которое у него было и которое он сам так ненавидел, которого так боялся — и всё равно не мог уничтожить, ни огнём, ни сталью, ни магией. Не мог, потому что оно было им самим.
Клирик Киан Тамаль открывает глаза и видит луну, плывущую в небе, полноликую и величавую. Луна подёрнута сизой дымкой облачков — Киан думает, что к рассвету снова соберётся дождь, и слышит: «Проснись, проснись, проснись!»
Но он ведь не спит.
Резко сев, Киан смотрит на женщину, чьё мокрое, исхудалое лицо блестит во тьме напротив его лица. Нет — напротив его Обличья. Её болезненно тонкие пальцы лежат на его Обличье, и на её губах — синеватый след от губ Обличья, соприкоснувшихся с ними.
— Прости меня, — говорит эта женщина, и он думает, что так давно, Боже, так давно не слышал её голоса! — Ты простишь?
Он чувствует болезненный удар крови в груди и понимает, что что-то стряслось. Озирается — и изрыгает проклятие, которое вовсе не к лицу Клирику, хотя стражник Тамаль, случалось, сквернословил ещё и не так.
— Ярт! Где этот мальчишка?! Отвечай!
Она смеётся. Немыслимо — она смеётся! Знает, что сейчас он ударит её — и всё равно смеётся. Гладит его онемевшую, отвердевшую кожу там, где татуировка, и говорит:
— Он ушёл, пока я заговаривала тебе зубы. А ты заслушался меня и не заметил, верно? Я не знала, сумею ли, и не могла рисковать… Прости, в этом я тебя действительно обманула. Я же всё-таки женщина.