Потом ему разрезали грудь золотым ножом, и на обнаженное, трепещущее сердце золотой иглой нанесли рисунок, который он обречён был носить до конца своих дней — его Обличье, его собственное клеймо. Он стал тем, кем мог быть и в глубине души, возможно, хотел. Киан с удивлением обнаружил, что он чудовище. И ещё — что, если отбросить робость, стыд и боязнь показаться нелепым увальнем, он может быть вполне любезен и обходителен со всеми, кто равен ему и даже выше его — и с Эйдой. Но Эйда теперь не имела такого значения, как прежде, — это он тоже понял с удивлением. Все эти столь разные открытия сопровождались одним и тем же, совершенно одинаковым чувством: чистым, как слеза, незамутненным интересом человека, начавшего познавать иную, тёмную часть себя. Он понял, почему не каждый способен быть Клириком. Понял, когда впервые попытался покончить с собой (предварительно замазав своему Обличью смолой губы и глаза) — и обнаружил, что ему не хватает духу.
Зато ему хватало духу жить — жить тем, кем он был, никого не виня в том, что он собой представляет.
Когда Эйда исчезла, Киан подумал, что всё им сделанное было ради неё. И улыбнулся при той мысли — так, как научился теперь улыбаться. И когда через несколько лет его верной службы Богу, или тому, что ему было проще считать Богом, этот Бог потребовал крови Эйды — Киан обрадовался. Он подумал, что такая дерзкая злобливая богохульница, как она, не заслуживает иного.
И вот теперь она стояла перед ним на коленях и лгала ему… лгала?
«Она лжёт тебе, Клирик. В порыве безумия, пока я возрождалось, ты сам посоветовал ей это — солгать мне. Но ты не подумал, что ложь мне — это ложь и тебе».
— Убей меня, пожалуйста, если я пытаюсь тебя обмануть.
«Что же, — подумал Клирик Киан, леденея от гнева, — так тому и быть!»
И тут же: «Нет, нет, её жизнь принадлежит Кричащему. Ты лишь гонец, лишь вестник, Клирик. Ты лишь слуга и страж, ты пёс, чьё дело — искать и сторожить».
Да, подумал Киан, это я. Я такой. Злобный пёс, чьё дело — рыскать и кусать. И она говорит, будто любит меня таким. Она лжёт?
Конечно, она лжёт, Киан. Разве можно такого любить?
И тут она поцеловала его. Не его — Его. То лицо, которое у него было и которое он сам так ненавидел, которого так боялся — и всё равно не мог уничтожить, ни огнём, ни сталью, ни магией. Не мог, потому что оно было им самим.
Клирик Киан Тамаль открывает глаза и видит луну, плывущую в небе, полноликую и величавую. Луна подёрнута сизой дымкой облачков — Киан думает, что к рассвету снова соберётся дождь, и слышит: «Проснись, проснись, проснись!»
Но он ведь не спит.
Резко сев, Киан смотрит на женщину, чьё мокрое, исхудалое лицо блестит во тьме напротив его лица. Нет — напротив его Обличья. Её болезненно тонкие пальцы лежат на его Обличье, и на её губах — синеватый след от губ Обличья, соприкоснувшихся с ними.
— Прости меня, — говорит эта женщина, и он думает, что так давно, Боже, так давно не слышал её голоса! — Ты простишь?
Он чувствует болезненный удар крови в груди и понимает, что что-то стряслось. Озирается — и изрыгает проклятие, которое вовсе не к лицу Клирику, хотя стражник Тамаль, случалось, сквернословил ещё и не так.
— Ярт! Где этот мальчишка?! Отвечай!
Она смеётся. Немыслимо — она смеётся! Знает, что сейчас он ударит её — и всё равно смеётся. Гладит его онемевшую, отвердевшую кожу там, где татуировка, и говорит:
— Он ушёл, пока я заговаривала тебе зубы. А ты заслушался меня и не заметил, верно? Я не знала, сумею ли, и не могла рисковать… Прости, в этом я тебя действительно обманула. Я же всё-таки женщина.
И хитро улыбается — как обычно, когда знает, что ему нечего ответить. Такая дерзкая! Такая жестокая, злая девчонка…
Но он ведь тоже зол и жесток — выходит, они хорошая пара.
— Иди ко мне, — говорит Эйда и, наконец отняв руку от его груди, протягивает её ладонью вверх, улыбаясь сквозь слёзы, блестящие в глазах, что в ночной темноте кажутся лиловыми. И Киан думает, что, несмотря на эту грязь, и кровь, и худобу, и лохмотья, она всё ещё так красива.
— Иди ко мне, Киан, — говорит Эйда.
И он идёт.
Синие линии на его груди, такие же слепяще яркие теперь, как линии на её запястье, набухают, словно вены, бугрясь и лоснясь. С надрывным воплем они прорывают кожу, выбираясь наконец на волю (всё это время, думает Киан с безграничным изумлением, я был для него тюрьмой), вспыхивают в последний раз и падают в ладонь Эйды яростно пульсирующим иссиня-багровым сгустком. Змейка Эйды тоже отделяется и торопливо скользит по её кисти к этому сгустку, стремясь поскорее вернуться к нему, слиться с ним. Змейка прыгает в сгусток, застывает на нём синей жилкой — и в этот миг всё становится на свои места, всё становится ясно, и Киан с тоской и горем думает о других таких змейках, многие из которых покинули его и погибли, став частью людей, которых он обрёк на смерть, — и тут же понимает, что это было правильно и справедливо.
На ладони Эйды дрожит и пульсирует, переливаясь багрянцем и синевой, его собственное сердце.
И тогда Эйда поднимает левую руку, раздирает пурпурный бархат платья и прижимает сердце Киана к своему телу, прямо над белым упругим холмиком левой груди.
Киан смотрит, как его сердце, трепеща и вздрагивая, медленно сливается с ней, светлеет, меняет цвет, обретает линии и черты. И уже очень скоро с груди Эйды на Киана смотрит лицо, которое он без труда узнаёт, потому что это его лицо.
Только глаза у него теперь открыты, и они синие.
— Что ты наделала? — говорит Клирик Киан голосом столь слабым, что сам страшится этого — он ведь так не хочет быть перед ней слабым. — Отдай… отдай мне его!
— Не могу, — качает головой Эйда Овейна. — Оно моё. Но ты сможешь пользоваться им, когда захочешь. В любой миг, ты только скажи. Я разрешу.
Говорит это и смеётся, и плачет. Над безжалостными стальными шпилями Бастианы всходит солнце, но Киан не видит его, потому что небо вновь заволокли облака.
Эйда встаёт с земли, и он встаёт вместе с ней. У него ужасно болит грудь и голова. Он растерян, ему страшно, он не знает, что ему теперь делать. Он поклялся служить Богу Кричащему, но теперь не сможет сделать то, что обещал. Если он способен предавать свои клятвы, разве она сможет его такого любить?
Лошадь, щиплющая траву в стороне, поднимает голову, смотрит на них влажными карими глазами и удивлённо всхрапывает.
— Пойдём, — говорит Эйда. — Может, мы ещё успеем нагнать Ярта.
— Я не могу. Он…
— Он тебя простит, — говорит Эйда и берёт его за руку.
И Клирик Киан Тамаль думает, что ему, видимо, до конца своих дней придётся просить прощения.
Людмила Климкина
Глаза Бога
Дорога наконец обогнула скалу, нависавшую над поворотом, словно грозя раздавить каждого, кто рискнет проехать или пройти под ней, и замок Талль предстал перед всадниками во всем великолепии, во всей своей грозной мощи. Впереди оставался последний недолгий подъем, да и дорога стлалась все более и более полого, поэтому спешить не было никакого смысла. До вечера еще достаточно времени.
Молодой человек, возглавлявший маленький конный отряд, перевел взгляд на обрыв, темневший слева. После недолгого колебания он подъехал к самой кромке. Взор его устремился вниз, к подножию этой необычной горы, вершина которой была срезана ровно настолько, чтобы человеческая твердыня могла угнездиться на плато, словно созданном для того, чтобы дать прибежище Избранным. Дорога здесь подходила слишком близко к обрыву, а внизу, на дне пропасти, несла свои воды Ильма, стиснутая двумя каменными грядами. Во всех поездках в Замок на вершине, на этом самом месте, лишь только он огибал Разбойничью скалу и река под отвесной стеной открывалась взгляду, глаза его сами невольно устремлялись в этот поток. Высота завораживала…
Всадник с трудом отвлекся, окинув взглядом противоположную стену, в которой темнели отверстия пещер. Все горы в этой местности изрыты тайными ходами и пещерами. Некоторые продолбили в теле гор христиане-подвижники, другие — вообще неизвестно кто, а есть и такие, что существуют с очень давних времен, может, с таких древних, что в них случалось бывать и великим предкам. Неужели все знаки этого пребывания успело стереть время? Нет, будь он на месте Рудольфа, то искал бы, не жалея усилий. Ведь недаром именно здесь высится замок Талль. Он вырос на вершине, но корни его, как у зуба, гораздо глубже проросли внутрь горы. Хотя кто об этом подозревает?