Другое дело, что наказать Турцию можно было, и не вызвав взрыв негодования и страха в Европе. Например, отняв у нее Каре или Эрзерум или оккупировав любую часть ее территории в Азии. Это и советовали ему авторитетные дипломаты с вполне русскими фамилиями, как А. Ф. Орлов или П. Д. Киселев. (Именно за это рассердился на государя Меншиков и писал, как мы помним, что тот был «словно пьян и никаких резонов не принимал»).
А «резоны» были как раз те, о каких доносили из европейских столиц дипломаты с нерусскими фамилиями: никто в Европе и пальцем не пошевелил бы, буде Николай накажет Турцию на азиатском театре. Бесспорную правду они доносили - в надежде, что у Нессельроде и Меншикова достанет влияния убедить Николая не повторять скандальную историю Манифеста 14 марта 1848 года, не начинать войну в Европе и тем более не бросать вызов Англии, уничтожив турецкий флот в порту Синопа вопреки английским гарантиям. Увы, недостало у них влияния. Никаких резонов, включая донесения из европейских столиц, не принимал самодержец. И понятно почему. Желал объявить городу и миру, что идет не наказывать Турцию, а устанавливать «Новый порядок» в Европе, тот самый Novus nascitur ordo, о котором нашептал ему Погодин. И впрямь был «словно пьян».
А Тарле что ж, сосредоточившись на дипломатических документах, упустил историк из виду как характер царя, так и. что еще важнее, внезапный поворот его политики, тот самый, что действительно предопределил его стратегию. Ошибся. И на старуху бывает проруха. Так или иначе, все без исключения аргументы советских и постсоветских историков, опирающиеся как на «освобождение православных» (которые в освободительную роль России не поверйли), так и на мифическую «пятую колонну», якобы обманувшую царя, не говоря уже о «заговоре против России», оказались на поверку шиты белыми нитками.
Простая правда всей этой истории состояла в том, что самодержец, намеревавшийся воевать во имя своей химерической цели передела Европы «до последнего рубля в казне и последнего человека в стране», не смог бы пережить капитуляции
России и «позорного мира», которым она должна была закончиться. И потому он ушел. Но Россия осталась. И вопросы, стоявшие перед ней после его ухода, были совсем не те, что заботили его. На некоторые из них она попыталась ответить. Другие так и не посмела задать.
Глава 11
НЕЗАДАННЫЕ ВОПРОСЫ
К
опья в прессе времен Великой реформы ломались главным образом из-за того, как освобождать крестьян - с выкупом или без выкупа, с существующим земельным наделом или с «нормальным», то есть урезанным в пользу помещиков. Короче, из-за того, превратятся ли крестьяне в результате освобождения из крепостных рабов в «обеспеченное сельское сословие», как обещало правительство, или, напротив, «из белых негров в батраков с наделом», как предсказывали оппоненты.
И за громом этой полемики прошло как-то почти незамеченным, что «власть над личностью крестьянина сосредоточивается в мире», то есть в поземельной общине. Другими словами, как заметил историк Великой реформы, «все те го- сударственно-полицейские функции, которые при крепостном праве выполнял даровой полицмейстер, помещик, исполнять должна была община».
Интересный человек поставлен был императором во главе крестьянского освобождения. Еще недавно, при Николае, генерал Яков Ростовцев публично объяснял, как мы помним, что «совесть нужна человеку в частном домашнем быту, а на службе ее заменяет высшее начальство». Теперь он писал: «Общинное устройство в настоящую минуту для России необходимо. Народу нужна еще сильная власть, которая заменила бы власть помещика» Выходит, мир и впрямь предназначался на роль полицмейстера. В глазах закона крестьянин оставался мёртв. Он не был субъектом права или собственности, не был индивидом, человеком, если угодно. Субъектом f)ыл «коллектив», назовите его хоть миром, хоть общиной, хоть колхозом. Мудрено ли, что историк реформы так комментировал это коллективное рабство: «Мир как община времен Ивана Грозного гораздо больше выражал идею государева тягла, чем право крестьян на самоуправление».
Ничего этого, впрочем, не узнали бы мы из писаний славянофилов. Именно в вопросе закрепощения крестьян общинами впервые испытали они силу будущей «идеи-гегемона». Ибо коллективизм, в котором без остатка тонула личность крестьянина, как раз и был, по их мнению, «высшим актом личной свободы». Как писал Алексей Хомяков, «мир для крестьянина есть как бы олицетворение его общественной совести, перед которым он выпрямляется духом; он поддерживает в нем чувство свободы, сознание его нравственного достоинства и все высшие побуждения, от которых мы ожидаем его возрождения».