Пропагандисты национального эгоизма оперируют не аргументами (о документах и говорить нечего), но расхожими прописями времен Чаадаева, вроде «мистического одиночества России в мире» или ее «мессианского величия и призвания».
Д. С. Лихачев
Понятно, почему, подменяя рациональную аргументацию туманным — виноват, не нашел более приличного слова, — бормотанием, эта эпигонская манера дискуссии провоцирует оппонентов на не вполне академическую резкость. Можно поэтому понять покойного академика Д. С. Лихачева, когда возражал он им так: «Я думаю, что всякий национализм есть психологическая аберрация. Или точнее, поскольку вызван он комплексом неполноценности, я сказал бы, что это психиатрическая аберрация».
В отличие от Дмитрия Сергеевича я не стану обижать певцов национального эгоизма подозрениями по поводу их душевного здоровья. Я лишь обращу внимание читателей на окружающую их реальность, которой обязаны они Русской идее. Это ведь она, Русская идея, обрекла Россию на дурную бесконечность произвола власти, на любовь к родине «на манер самоедов». Обрекла, лишив ее европейской способности к САМОСТОЯТЕЛЬНОЙ политической модернизации. Достаточно ведь просто задуматься, почему Германия, едва воссоединившись с европейским сообществом, эту способность обрела, а Россия — при всех (!) режимах — не может.
Я подчеркиваю, что не обрела Россия способность к политической модернизации ни при Александре III, ни при Ленине, ни при Сталине, ни при Брежневе, ни при Ельцине, ни при Путине, все ведь, кажется, перепробовала, но не обрела. Так не пора ли вспомнить о гипотезе Чаадаева? О том, что НИКОГДА не обретет ее Россия, не избавившись от Русской идеи?
А. Г. Дугин
Диву даешься, когда видишь, что вспомнили о чаадаевском уроке не в Москве, а в Киеве. И неожиданно оказалось, что способен он, этот европейский выбор (и как еще способен!), вдохновить и мобилизовать не только политиков, но и страну! А ведь именно в нем и содержится, если верить величайшим русским умам всех времен, Чаадаеву, Пушкину, Соловьеву, ответ на поставленный здесь вопрос: что мешает России выучить судьбоносный урок европейской истории? Тем более выглядит это странно, что сформулирован-то был этот ответ в свое время не в Киеве, а именно в Москве. И именно для России.
Глава 2
ДЕКАБРИСТЫ
Парадоксально, наверное, начинать популярную историю Русской идеи с декабристов, ни сном ни духом к ней непричастных. Но без них, боюсь, тоже не обойтись. Это ведь все равно, как если бы начать историю путинизма, не упомянув полную надежд и веселой дерзости гласность конца 1980-х. Контраст исчез бы. Помните слова Чаадаева: «Не так, тысячу раз не так любили мы в молодости свою родину». Не так, имел он в виду, как русские националисты. Тем более уместен здесь этот чаадаевский контраст, что, судя по читательской почте, не любят сегодня в России декабристов, сильно не любят. Может быть, из-за надоевшего школьного «декабристы разбудили Герцена» (которого тоже, кстати, не любят)? А может быть, просто не знают о них ничего, кроме того, что они были против царя, а советская пропаганда превозносила их до небес? Не знаю почему. Но знаю, что разобраться в этом нужно.
Сенатская площадь 14 декабря 1825
Нет, не защитить декабристов, Боже упаси, только разобраться. Постоять за себя они могли и сами. Как смогли Пушкин или Михаил Лунин, эти «декабристы без декабря» (в узком смысле так называли в их время людей этого круга, которые по разным не зависящим от них причинам не участвовали в восстании, но без колебаний признали, что «при других обстоятельствах действовали бы в духе оного»). В широком смысле «декабристами без декабря», то есть сочувствующими, были тогда практически все русские европейцы той эпохи. Что до тех, кто вышел на площадь, то довольно вспомнить уцелевшую записку подполковника Гаврилы Батенкова, переданную из Петропавловской крепости в ожидании смертного приговора: «Наше тайное общество состояло из людей, которыми Россия всегда будет гордиться. Чем меньше их было, тем больше их слава. При таком неравенстве сил голос свободы мог звучать в России лишь несколько часов, но как же прекрасно, что он прозвучал!» Или вот, пожалуй, этот неожиданно трогательный пункт из проекта конституции Никиты Муравьева: «Раб, прикоснувшийся к российской земле, становится свободным человеком».
Впрочем, вполне понять, что означает этот знаменитый пункт, можно, лишь познакомившись с запиской Михаила Михайловича Сперанского (адресованной, между прочим, его величеству императору всероссийскому Александру I). Вот отрывок, познакомьтесь: «Вместо всех нынешних разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч., я вижу в России лишь два состояния — рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называют себя свободными только по отношению ко вторым, действительно свободных людей в России нет, кроме нищих и философов. Если монархическое правление должно быть нечто более, чем призрак свободы, то мы, конечно, не в монархическом еще правлении». Не в Европе, другими словами. Теперь и судите, что мог означать этот пункт в муравьевской конституции. Не то ли, что невыносимо стыдно было уважающему себя человеку жить в стране рабов?
Правы ли были славянофилы, полтора десятилетия спустя обвинившие в декабристском мятеже Петра? И проклявшие его за то, что довелось им родиться в разодранной надвое «стране рабов, стране господ», где две эти страны как два непримиримых мира противостояли друг другу (я не преувеличиваю насчет славянофильского проклятия, вспомните хотя бы стихи Константина Аксакова, адресованные Петру: «И на твоем великом деле печать проклятия легла»). Думаю, они были и правы, и неправы.
Неправы в том, что роковой раскол страны начался не с Петра. Можно точно назвать дату — 1581 год, когда внук Ивана III, оставшийся в истории под именем Грозного царя, отменил его закон о Юрьевом дне, положив тем самым начало рабству подавляющего большинства населения России. Правы славянофилы были в другом: Петр действительно довершил дело, круто развернув меньшинство лицом к Европе и оставив остальных прозябать в московитской неволе и архаике. Россия и впрямь оказалась после Петра в сумерках полу-Европы, где меньшинство постепенно превращалось в русских европейцев, а большинство продолжало жить в средневековье.
Так и разверзлась пропасть между двумя Россиями (непреодоленная до конца, увы, и в наши дни), каждая из которых жила в собственном временном измерении. В одной из них, по выражению того же Сперанского, «открывались академии, а в другой народ числил чтение грамоты между смертными грехами». Одна удивляла мир величием своей культуры, а другая… Но мне не сказать лучше Герцена: «В передних и девичьих схоронены целые мартирологи страшных злодейств, воспоминание о них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую и страшную месть, которую остановить вряд возможно ли будет».
Короче, столетие спустя после Петра (он умер в 1725-м) перед Россией, как перед ее былинными богатырями, открывались три пути. Она могла вернуться к допетровской московит- ской архаике (этот путь отстаивали славянофилы), она могла довести до ума дело Петра — освободить большинство, форсировать его просвещение и стать таким образом Европой (ради этого вышли на площадь декабристы), но могла и «тянуть резину», оставаясь разорванной надвое полу-Европой, до самого дня кровавого катаклизма, предсказанного Герценом. То есть до дня, когда проснувшееся «мужицкое царство» сметет эту вторую Россию вместе с ее великой европейской культурой. Выбор пути на столетие вперед, судьба петровской России — вот что на самом деле решалось на Сенатской площади 14 декабря 1825 года.
Декабристы были трагически не готовы к этому дню (как чаще всего, заметим в скобках, случается с реформаторами России и как, боюсь, случится опять после Путина). Не они выбрали день, он выбрал их. Но он настал — и они вышли на площадь. Иван Пущин объяснил впоследствии: «нас по справедливости назвали бы подлецами, если бы мы пропустили этот единственный случай». Был ли у них шанс на успех, пусть даже временный? Большинство историков уверено, что нет. Исключений я знаю два.