Так или иначе, Россия — во главе нового мирового порядка, консервативного мирового порядка, это не снилось и самому Наполеону! Да, он перекраивал по своему капризу континент, отменял одни государства и придумывал другие, раздаривая их своим братьям и маршалам. Но зачем? Словно в куклы с Европой играл. Ни в какое сравнение не идет эта игра с тем, что предлагает Погодин, с «великой православной империей от Восточного океана до моря Адриатического», стоящей на твердой почве религиозной и этнической общности. Целая философия за этим. И подробный сценарий прилагается. Вот такой.
«Россия должна сделаться главою Славянского союза. По естеству выйдет, так как русский язык должен со временем сделаться общим литературным языком для всех славянских племен… К этому союзу по географическому положению, находясь между славянскими землями, должны пристать необходимо Греция, Венгрия, Молдавия, Валахия, Трансильвания, в общих делах относясь к русскому императору как к главе мира, т. е. всего славянского племени». И, само собой, «по естеству выйдет», говоря языком Погодина, что окажутся «русские великие князья на престолах Богемии, Моравии, Венгрии, Кроации, Славонии, Далмации, Сербии, Болгарии, Греции, Молдавии, Валахии, а Петербург в Константинополе». Родственные, так сказать, «скрепы» великой империи в дополнение к духовным. И административным. Так надежнее.
На первый взгляд, речь в этом очаровавшем самодержца сценарии лишь о военном переделе Европы. Ну, не могли же русские великие князья оказаться на престолах Богемии или Хорватии без большой войны и расчленения Австрийской империи.
И тем более не мог бы оказаться «Петербург в Константинополе» без расчленения Блистательной Порты, как бывшая евразийская сверхдержава Турция требовала себя теперь называть. В подтексте погодинского сценария было, однако, и нечто другое, куда более амбициозное, чем даже «великая православная», описанная выше. Собственно, Погодин никогда этого не скрывал, писал об этом открытым текстом еще в 1838 году в подцензурной печати. Он объехал тогда все европейские страны и вынес из этой поездки стойкое убеждение, что, растеряв свои традиционные ценности, Европа обречена, созрела для завоевания.
Отсюда панегирик России, на который мало кто обратил тогда внимание: «Русский Государь теперь ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсальной [то есть всемирной] империи. Да, будущая судьба мира зависит от России. Она может все — чего же более?». И, вполне логично с его точки зрения, Погодин это доказывал: «Кто взглянет беспристрастно на европейские государства, тот согласится, что они отжили свой век. Разврат во Франции, леность в Италии, жестокость в Испании, эгоизм в Англии — неужели совместны с понятием о счастье гражданском, об идеале общества, о граде Божьем? Золотой телец — деньги, которому поклоняется вся Европа, неужели есть высший градус нового христианского просвещения? Где же добро святое?».
Читатель уже, конечно, догадался, где оно, «добро святое». Там же, где и по сей день усматривают его русские «патриоты». В отечественных традиционных ценностях и главной из них — абсолютной власти. Правильно догадался: «Совсем не то в России. Все ее силы, физические и нравственные, составляют одну громадную махину, управляемую рукой одного человека, рукою русского царя, который во всякое мгновенье единым движением может давать ей ход, сообщать какое угодно будет ему направление и производить какую угодно скорость. Заметим, наконец, что эта махина одушевлена единым чувством, это чувство есть покорность, беспредельная доверенность и преданность царю, который есть для нее земной бог».
Я мог бы пересказать все это короче своими словами. Только едва ли бы вы мне поверили, что один из самых выдающихся консервативных мыслителей России николаевской эпохи мог думать так, как он думал. Документальность, иначе говоря, есть единственная для меня возможность не лишиться доверия читателя. Причем цитирую я человека, к которому император не только прислушался, несмотря на немыслимую дерзость его самиздатских инвектив, но и ПОСЛУШАЛСЯ: вся его политика в 1850-е строилась, исходя именно из погодинского сценария (той его части, конечно, что могла тогда казаться немедленно осуществимой).
Николай I
Мы не знаем, догадывался ли Николай про подводное, так сказать, основание этого политического айсберга, то есть про то, что он «ближе Карла V и Наполеона к универсальной империи». Зато мы теперь знаем, что Чаадаев был прав: моральное обособление от Европы, которое я вслед за В. С. Соловьевым называю антиевропейским особнячеством, неминуемо должно было породить монстра, то есть обособление политическое, чреватое не только полубезумными планами завоеваний, но и вполне реальной войной.
Очень интриговало меня заключение, к которому пришел в своей книге Nicolas I and Official Nationality In Russia Н. В. Рязановский: «Александр II проводил реформы, Александр III апеллировал к национальным чувствам, при Николае II страна обрела даже шаткий конституционный механизм. Но все эти начинания остались каким-то образом неуверенными, неполными. И, в конце концов, в пожаре 1917 года обрушился все тот же архаический старый режим (antiquated ancien regime), установленный Николаем I. В известном смысле этот жесткий самодержец преуспел больше, чем мог вообразить» (курсив мой. — А. Я.). Очевидное, казалось бы, противоречие с главным выводом той же книги (который я тоже цитировал), что «моровые годы» Николая были попросту потеряны для России. Я даже спрашивал об этом автора. Но он лишь пожал плечами: так получается…
Разгадка между тем, кажется, в том, что прав был Рязанов- ский в обоих случаях. Да, царствование Николая действительно было бесплодным как библейская смоковница. И да, действительно был при нем создан миф удивительной мощи и долговечности, миф, сокрушивший петровскую Россию. А за ней, между прочим, и советскую, усвоившую, даже не подозревая об этом, погодинскую версию мифа буквально: Европа стала для нее добычей. И, что самое поразительное после этого трагического опыта, миф и сегодня пребывает в силе и славе. Я, конечно, о мифе антиевропейского особнячества, который по-прежнему противопоставляет чаадаевскому «слиянию с Европой» те самые ценности, что дважды в одном столетии вынуждали Россию начинать жизнь с чистого листа, ту самую «искусственную (по выражению В. С. Соловьева) самобытность». Можно подумать, что Германии или Франции пришлось пожертвовать своей действительной самобытностью ради «слияния с Европой».
Но мы отвлеклись. Погодин исходил из мифа особнячества как из данности. Он лишь сделал выводы, логически из него следующие. И в соответствии с этой логикой Россия больше не собиралась спасать Европу от революции, как в первую четверть века царствования Николая, она вызывала ее на бой. Немедленные результаты этого вызова были катастрофическими: несчастная война, первая в Новое время капитуляция России, окончательное крушение ее сверхдержавного статуса. Увы, прав Рязановский, ничему это не научило ни ее правителей, ни тем более идеологов антиевропейского особнячества. И по-прежнему не о чем было Чаадаеву, предсказавшему этот исход, спорить с Погодиным так же, как, допустим, сегодня мне с Дугиным. Нет больше общего языка, между нами — пропасть мифа.
Но преимущество все-таки у Чаадаева — и у меня. История, как мог убедиться читатель, на нашей стороне. Ибо что же принес этот долгоиграющий миф России? Разве не одни лишь горе, нищету, ужас террора — и кошмарную необходимость дважды в одном столетии начинать жизнь сначала? Ничего, кроме этого, я, собственно, и не хотел здесь показать.